Наяву — не во сне - Ирина Анатольевна Савенко
Соня сидит на диване, согнулась, руки опустила, глаза — в пол. На меня даже не глянула.
«Соня!» — окликаю я. Вздрагивает: «Это ты? Зачем? Уходи! Слышишь, уходи!»
Да с какой злостью! Никогда она так со мной не говорила. И вдруг схватила меня за руку, притянула к себе, обняла крепко-крепко. «Нет, Иришенька, не уходи, посиди со мной! Хорошо, что ты пришла.— И, помолчав: — Это ничего на меняет, но это хорошо...» — «Соня, что с тобой? — говорю я. — Ты сегодня не такая, как всегда. И смотришь, и говоришь не так...» — «Это от горя»,— усмехнулась она.
«От горя не смеются, а плачут»,— резонно заметила я. А Соня посмотрела на меня так серьезно — да вдруг и в самом деле как расплачется. Горько-горько.
«Соня, ну что с тобой, скажи, наконец! Тебя тот дядька обидел?» — «Ты видела его?» — вскинулась она. «Видела. Он гадкий».— «Да, ты права, он нехороший. А ты знаешь, я люблю его...» — «Как же это? Знаешь, что нехороший, и любишь. Так не бывает».— «Я тоже так думала. А вот, оказывается, бывает».— «Ты давно с ним знакома?» — «Да, еще с Кременчуга. Увидела, когда у нас в гимназии был выпускной вечер. Подошел, пригласил потанцевать. Потом пошел провожать. Когда прощались, сказал, что я самая лучшая, самая красивая, и...» — «Поцеловал?» — подсказываю.— «Да, Иришенька».— «А дальше что?» — «Просился прийти. А я растерялась: «Тесно... отчим...» Он и ушел. Но я была уверена — придет. Ходила, как во сне. На улице каждого высокого за него принимала. Холодела вся... Ехала к вам в Киев, как в тюрьму. Хоть и дома несладко жилось. Отчим поначалу такой хороший был, а потом оказалось... да что говорить, мала ты еще. Мать тоже... постаралась скорее меня сплавить. А уезжать еще хуже, боялась — больше не увижу Матвея. Всю дорогу проплакала. А здесь с Федором познакомилась. С Цыганчуком. Уже привыкать стала, жалела, когда уезжал, ты же видела. А потом встретила на улице...» — «Того, Матвея?» — «Да, представляешь? Ведь больше года прошло...» — «И он начал приходить к тебе?» — «Да. Потом я поняла, что он петлюровец, значит, враг Федора. И вообще... Я ведь столько хорошего узнала от Феди о революции, о красных... Поверила, будто повязку с глаз сняли. Хотела с ним на фронт ехать, сестрой милосердия, так просила, будто чувствовала... Взял бы — все было бы по-другому... Нет, неправда, все равно люблю этого. И жить без него не могу, понимаешь, не могу...»
«Соня, полюби Цыганчука! — кидаюсь я к ней, обнимаю, глажу щеки, целую.— Он же хороший!» — «Да, тот хороший, лучше не бывает. Только не могу я, подлая, любить его. Особенно теперь...»
Соня надела свое праздничное шелковое платье в мелкие цветочки, завила щипцами подстриженные волосы на лбу и у висков.
«Ты куда-нибудь пойдешь?» — спрашиваю я.— «Да. По делу. А ты иди домой.— Обняла меня и крепко, очень крепко поцеловала.— Ты ведь мне и правда сестричка. Иди, Иришенька».
Я сразу и не подумала серьезно о ее последних словах. Ну, конечно, сестричка, ведь мы с ней так любим друг друга. Побежала домой.
Вечером мою на кухне посуду. Слышу — в передней крик. Выбегаю — это Анна Андреевна. Плачет, а мама ее за плечи трясет: «Что случилось? Да говорите же!» — «Соня застрелилась». — «Насмерть?» — опускает мама руки. «Нет, жива еще,— едва услышала я сквозь плач.— Скорее доктора!»
Мама бросается к телефону в папин кабинет. Анна Андреевна — за ней. А я стою с тарелкой и слышу, как оглушительно стучит мое сердце.
Мама всю ночь была в больнице. Вернулась утром: «Соня только что умерла».
Во Владимирском соборе мутно от ладана и таинственно-жутко. Мне страшно подойти к гробу, всегда ужасно боялась покойников. Но ведь я — самый близкий Соне человек, сестричка.
Подошла. Ничего, Соня такая же, своя, только совсем бледная, даже желтая, как свечки, что горят вокруг. Смотрю на нее, смотрю... Не плачу, только вся дрожу. Волосики на лбу, которые Соня тогда завивала, совсем развились. И платья шелкового не видно, все белым затянуто. А ведь она нарочно наряжалась...
Вдруг слышу — сзади говорят: «Красивая!» — «Как же, конечно, красивая. И петлюровцам нравилась. С ихним начальником путалась. А жених за народ кровь проливает».— «Правда? Тогда так ей и надо, потаскухе. Плюнула бы, кабы не в храме божьем...»
Я рванулась, крикнула что-то злое двум женщинам в платках, бросилась к маме, прижалась к ней, а сказать ничего не могу, чувствую — нельзя. Ведь я еще про ребенка какого-то знаю. Где же он теперь?..
Плакать не хотелось, хотелось совсем ничего не чувствовать, вот как Соня. Но в конце концов в груди будто что-то разорвалось — и больше ничего не помню.
Очнулась дома, в постели. Долго потом болела. А как начала поправляться, не выходит из головы... Спрашиваю у мамы: «А где ребеночек?» — «Какой?» — «Сонин».— «А ты откуда знаешь?» — вскинулась мама. «Так Соня же сама говорила. Тому дядьке, Матвею. Я слышала». Мама отвернулась: «Нет Сони — нет и ребенка».
Пока я болела, в Киев вступили войска Щорса. Я ждала Цыганчука. Представляла его себе гордым героем, с красным бантом, на вороном коне. Хотела все-все рассказать ему о Соне, о Матвее. Пусть убьет его!
Но Цыганчука мне не довелось увидеть. Он прибыл в разгар моей болезни, Анна Андреенна все ему рассказала. Ходил на могилку. А потом уехал и больше не появлялся. Наверное, убили.
Через много лет я узнала от мамы: ведь Соня-то и вправду мне сестрой была. По отцу. Она появилась на свет, когда ее мать еще гимназисткой была. В Кременчуге. Мой отец тоже закончил Кременчугскую гимназию и наезжал туда к друзьям. И Соня — внебрачное дитя — для всех обузой была. И своя личная жизнь не сложилась. И себя убила, и ребенка. Вот уж к кому была беспощадна судьба. Робкая, незащищенная. Да еще время такое. Случись с ней сейчас эта беда,