Евгений Шварц - Телефонная книжка
Раскин Александр Борисович[0] — один из самых мрачных шутников, мне известных. Он все прихварывает, или это ему кажется, полон страхов за дочку, за жену[1]. Крайне вежлив, щепетильно вежлив, ограждающе вежлив — вот так и будем держаться. Когда говорит и особенно когда смеется, рот открывается не полностью и как бы против воли. Так что получается у него не «ха- ха — ха», а «у — у». Чистоплотная, брезгливая, деликатная душа. Странно, что он женат — такие люди обычно остаются старыми холостяками, поддерживают в комнате удивительный порядок — ни пылинки, и всё лежат в кровати либо с завязанным горлом, либо с горчичниками. Жена его прелестна. Фрида Абрамовна Вигдорова. Что‑то даже не девичье, а детское в лице и всей фигуре. Во всяком случае не старше десятого класса. И так же впечатлительна, как в этом возрасте. Плачет от неправды и радуется добру. И пишет книги с той чистотой душевной, с которой писали бы дети, если бы умели. Она пишет больше мужа. Тот неохотно открывает рот и в этом случае. Живут, кажется, дружно. Уж очень не похожи. Как это ни странно, за все время нашего знакомства я почти не видел их вместе.
Далее идет Роу Александр Артурович.[0] Человек физиологический. Прийдя, он прежде всего спрашивает разрешения пройти в уборную, откуда возвращается нескоро, без малейшего чувства неловкости. Крупный, смуглый, сырой, лысеющий. Из англичан по происхождению. Живет так же наивно и бесхитростно, как занимает, прийдя к вам, уборную. Делает, что надо. Он кинорежиссер и в своей среде чувствует себя удобно и спокойно. Полностью владеет лексиконом киношников. Ладит с начальством. И считается сказочником. Почему? Ставя сказки, он теряет всю свою бесхитростность и ясность намерений — все пышно, аллегорично, мучительно. Впрочем, полагаю, что взявшись за другие темы, работал бы он не лучше. Сотрудники утверждают, что он лентяй. Допускаю это только относительно, рядом с другими неслыханно деятельными режиссерами. Меня он угнетал скорее излишком деятельности. Он со сценарием и в ЦК ВЛКСМ сбегает и в министерство.
7 октябряКогда мы работали вместе, он и меня пытался притянуть к этой деятельности. Впрочем, это легче и проще, чем снимать картину и, может быть, он так энергичен в подготовительной стадии, чтобы скрыться от производительной. Нравится женщинам. Вероятно, несокрушимым добродушием, благообразием, ростом и дородством, а вернее всего простотой и наивностью, с которой существует и функционирует. Явление скорее положительное, но почему‑то вызывающее у меня неожиданные и не свойственные мне припадки ярости. Раза два кричал я на него, последний раз у себя в номере в гостинице «Москва» при редакторше Погожевой[1], когда стал он вносить поправки в сценарий. И не столько поправки разозлили меня, сколько бесхитростное и бесстыдное подчинение неясным и неопределенным требованиям руководства. Я в достаточной, нет, в превосходной степени не уверен в себе, но только не с той точки зрения. И отправление естественных потребностей, которому открыто предался Роу над какой ни на есть, но моей работой, вывело меня из равновесия. Ему хочется. Хочется, чтобы начальство было довольно. А я‑то здесь при чем?
Рысс, Женя Рысс,[0] которого я увидел впервые мальчиком удивительной красоты, а теперь встречаю сильно зрелым мужчиной, сильно облысевшим и обрюзгшим, но уберегшим все то же ласковое выражение прекрасных глаз, ох, трудный предмет для описания. И прежде всего потому, что я его очень люблю. Он из тех друзей, которых встречаешь не так часто, но знаешь твердо — это друзья. Что при встречах, когда жизнь сведет, — подтверждается. В дни блокады Женя переселился к нам. Был он еще худощав. Носил военную форму — работал в ТАССе. Сапоги выдали ему нескладные, пудовые, но, уходя утром, на рассвете, на фронт — туда ходили пешком, — Женя ухитрялся ступать так тихо, что мы и не просыпались. И каждый вечер слышали мы грохот его сапожищ у дверей. Он возвращался, к моей радости. Я почему‑то не верил, что его могут ранить или убить. Опасность грозила со всех сторон, и фронт не представлялся более страшным, чем дом. Я радовался, что дела его не задержали.
8 октябряЖизнь шла на военный лад: тускло, приглушенно, и никаких не было надежд, что станет легче. Нет, становилось темней с каждым днем. А появлялся Женя, — и становилось светлей. Он рассказывает хорошо, без претензий и всегда правдиво, как и подобает человеку, занимающемуся литературой. Его задело — и он отвечает. Его интересует самый мир. Потом уже, когда пишет, переиначивает и меняет освещение, но рассказывает о материале чисто. В этом честолюбие — рассказать, как было. И Женя обладает этим свойством в тем более высокой степени, что он лентяй. Рассказы устные облегчают, подменяют у него необходимость писать. И в те дни я ужасно радовался его рассказам. Как единственному празднику. Я как будто вырывался из однообразия блокады. Мы дали обещание друг другу: если переживем и встретимся снова в Ленинграде, то устроим роскошный обед. Без еды нам праздник в те дни не представлялся возможным. И вот через четыре года все кончилось, все пришло к такому положению, о котором мы мечтали. Женя остался в Москве, а мы вернулись в Ленинград. И он приезжал сюда по каким‑то делам. И мы решили устроить тот самый пир, о котором мечтали. С утра — еще были тогда карточки — доставали мы все, что можно было добыть. Катя готовила. И вот пришел назначенный час. Обед готов, а Жени — нет, как нет. В девять вечера раздался звонок. Открываю. Стоят рядышком Матвей Гуковский[1], коротенький, обрюзгший, помятый и до краев наполненный непробиваемой самоуверенностью человека маленького, обрюзгшего и помятого, до которой никогда не дорасти человеку высокому, с предрассудками. А тут еще он был пьян. Пьян был и Женя, высокий, виноватый. Оба чуть покачивались, только амплитуда колебаний у Жени, благодаря росту его, была заметней. До сих пор я помню наше разочарование. Тут была измена тому, что мы пережили. Значит ничему не научились даже такие хорошие люди, как Женя? Впрочем, он скоро пришел в себя. Я даже прочел ему первый акт «Медведя», и он хвалил от всей души, с пьяной искренностью. Как это ни странно, но пьяные на известной стадии — отличные слушатели. Женя привык находиться в подъеме.
9 октябряЕсли он не взвинчен водкой, или влюбленностью, или поездками, из которых привозит он только материалы для устных рассказов, то для него и жизнь не в жизнь. В самом крайнем случае принимается он за работу. Избалованный легкими подъемами, скорее даже спусками — катись, набирая скорость, под горку — он спешит скорее, скорее отделаться. Диктует машинистке. И с грехом пополам, отдав десятую долю своих сил, сводит концы с концами, выпускает вполне сносную книжку. Он смел. Несмотря на ласковый взгляд, может рассвирепеть, невзирая на лица. В самые трудные годы выступал резко и прямо. Вмешивается в уличные скандалы — раз чуть не опоздал на «Стрелу», спасая мальчишку — папиросника от милиционера. И спас за три минуты до отхода поезда. Было это на привокзальном рынке, сразу после войны, когда выдавались папиросы по карточкам, и Жене, конечно, не хватало нормы. При всех видах наркотиков — от любви до водки — он в большинстве случаев собою владеет. Появилась только у него одна мучительная особенность — дойдя до известной степени опьянения, он вдруг, сидя и сохраняя спокойное, даже достойное выражение, засыпает! Да как — никакими силами не разбудить. Если это случается дома — полбеды. Но он заснул так однажды, когда сидели мы в ресторане гостиницы «Москва». Уже гасят свет, сдвигают столы, а он сидит неподвижно, подперев ладонью щеку! Едва — едва общими усилиями разбудили его. Он развелся недавно с женой. Жили они в Москве непонятно как, на десяти квадратных метрах, и тут же Наташа, дочка, и тут же теща. Женя, убегая от тоски, снимал комнату, то в одном, то в другом конце Москвы, вечно где‑то на окраинах, и притом без телефона. Приедешь — и непонятно, где искать его. На нем это как‑то мало отражалось. Но жена отощала, выражение приобрела отчаянное, стала пить. С новой женой, с Еленой Ивановной, Женя, как будто выбирается на дорогу, более подходящую взрослому человеку. Поживем — увидим.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});