Евгений Шварц - Телефонная книжка
П
29 сентябряПукшанская Мария Исааковна[0] — из тех людей, которых, приезжая в Москву, ощущаешь как своих. Если собрать воедино все наши встречи и разговоры — вряд ли набралось бы часа два полных. Не знаю ни домашних ее, ни друзей, кроме Норы Шпет[1]. Ни разу у нее не был дома. И все же по каким‑то едва уловимым признакам угадываешь в ней человека порядочного и серьезного. Она небольшого роста, глядит на тебя через очки своими глубоко серьезными глазами и говорит внушающим уважение простым и серьезным тоном. Работает она в призрачном, ничего не решающем промежуточном — не то государственном, не то общественном органе — в ВТО. Тут ничего не решают, не определяется судьба пьес или театров. Но все же каким‑то образом ВТО играет роль в театральной жизни страны. Особенно детские театры, — в Главке их уважают больше по обязанности — отводят душу на всяких совещаниях и собраниях в ВТО. Вот в Отделе детских театров как раз и работает Мария Исааковна. Ездит по периферийным ТЮЗам, где со своей внушающей уважение повадкой со всей добросовестностью обсуждает их последние постановки, организовывает декады детских театров и тому подобное и прочее. Ничего не решая, ВТО имеет свою, более близкую к действительности табель о рангах, — никак не влияющую на личную судьбу данного театрального деятеля. Но все‑таки это общественное мнение. Когда я был на юбилее Бруштейн[2], никак не официальном, проводящемся ВТО, где Мария Исааковна взяла на себя всю техническую сторону дела, мне показалось, что это учреждение в конце концов не так призрачно и имеет свой смысл. Старейшего детского драматурга обидели, и ВТО загладило обиду. И Мария Исааковна с выражением терпения, добросовестности, серьезно глядя через очки, радуясь тому живому духу, что установился в зале, делала свое дело. Так вот и видишь московских знакомых, большинство из них — в редакциях, на заседаниях, а что у них за жизнь, — не разглядеть, некогда.
30 сентябряТуся и Даня, Данин и Разумовская[0] — московские знакомые более известные, чем те, которые как бы составляют фон московской жизни. Нет, это настоящие знакомые. Живут они в длинном, чисто московском двухэтажном доме, старомосковском, напоминающем студенческие мои годы. У них крошечная квартира в три комнатки, много книг. Даня моложе Туси, толстогуб, жестковолос по — еврейски, здоров и нездоров одновременно. Вынослив, жилист, но страдает от времени до времени от язвы желудка. Умен и талантлив. Описывая какую‑то выставку в огромном помещении, заметил то, что все знали, но не догадались отдать себе в этом отчет — большое воздушное пространство над стендами. Чувство реальности у него врожденное. Художественной реальности. В повести это выступило еще яснее. Но ее так и не напечатали[1]. Его, как и Малюгина, втянуло вихрем, поднятым на роковом драматургическом пленуме. Он писал статьи о театре, на свою голову. Сейчас начинает оправляться. Забыл, что он знает и любит музыку. Одарен поэтическим, а не отчетливым, но ограниченным еврейским умом. С ним отношения у меня внешне хорошие. Но не настоящие. То ли мешает разница в возрасте, то ли я чужд его настоящей жизни, которая идет вне его крохотных трех комнат, напряженных супружеских отношений, даже вне статей и повестей. Та органическая, недозволенная, мальчишеская, веселая, слишком человеческая жизнь, о которой мне почтительно не докладывают, к моей некоторой досаде. А настоящая дружба корнями уходит именно в этот слой непритворной жизни. С Даниным я познакомился году в пятьдесят первом — втором. Но Туею Разумовскую знаю с 20–х годов. Она понравилась мне, когда увидел я ее в оскорбительно замкнутом, враждебно отрицающем самый факт моего существования Московском детском отделе Госиздата. Она единственная была приветлива с нами, ленинградцами, что приводило в ярость Житкова, подозревающего в этой приветливости нечто загадочное и угрожающее. Туся считалась в Москве хорошим редактором, что начисто отрицалось Маршаком и его редакцией.
1 октябряПервые впечатления самые могучие. Вроде детских, и то, что утверждал Маршак, — не смыто. Мы познакомились с Тусей ближе. Я принимаю лично ее уже на льготных условиях, делая скидки во всем, что касается личных отношений. Но поверить в то, что она хороший редактор, выше моих сил. И не только по причинам вышеуказанным. Она, Туся, в сущности равнодушна к литературе как к явлению. Для нее — это журнал, с его требованиями и с законами сегодняшнего положения вещей и соотношения сил. Впитывает она эти законы, проникается ими бессознательно, что оправдывает ее, по — человечески, но делает еще более опасной в качестве редактора. Это первое. А второе — от привычки вечно возиться с чьими‑то рукописями у нее выработалось особое лекпомовское равнодушие. Как у тех к болезням. Усугубляется эта опасность тем, что равнодушные лекпомы лечат больных и приносят им пользу, независимо от своих чувств. А редакторы по равнодушию принимаются лечить здоровые рукописи, повинуясь все тому же соотношению сил на сегодняшнее число. И убивают часто насмерть или гримируют живую повесть под покойника так, что не отличишь. Но лично, повторяю, она не виновата. Прожила жизнь такую, что всему научит. Центральную. Редакционную. А по — человечески — это до сих пор женщина, у нее хорошая кожа, светлые пышные волосы, несколько излишне выпуклые светлые глаза. Данина держит в строгости, что, вероятно, ни к чему не ведет. Тон уверенный и капризный. Ее дразнят так. Туся спрашивает: «Который час?» Ей отвечают: «Шесть». А Туся на это: «Да я сама знаю, что вы мне лезете объяснять». И еще: «Как живете?» — «Ужасно устала! Этот идиот (Данин) весь день перекладывал книги». Не слишком любя литературу как явление, Туся всю сознательную жизнь провела в литературной среде. Редактировала Фадеева, и он в какой‑то статье указал с благодарностью, что она выискала у него двести, кажется, ошибок. Редактировала Николаеву[2] и хвалит ее — лишнее доказательство того, что я утверждал выше. Правда, хвалит и Казакевича[3].
2 октябряВот я приезжаю в Москву и звоню двум — трем знакомым и Разумовским в том числе. Я и обрадован — получил номер, что кажется мне некоторым чудом каждый раз, — и ошеломлен дорогой, резкой переменой обстановки. Друзья рады мне. Но у них своя налаженная жизнь, и я каждый раз смутно чувствую, что хоть они
ирады мне, но я все же прибавляю мешочек к той ежг дневной и привычной ноше, что несут они на сноих плг чах. И я спешу облегчить положение, незаметно иплг стись в ткань их жизни. Уверяю их, что сегодня л занят, чтобы они сами выбрали время, когда нам встретиться, и так далее, и так далее. Но в конце концов друзья оказы ваются друзьями, и я с первого же дня чувствую себя даже более нужным, чем в Ленинграде. И непременно попадаю в один из ближайших дней в маленькую квартирку на Дмитровском переулке. Обычно является сюда и Лева Левин, нарочито спокойный. Тревоги, опасения, недовольство собой несомненно рвут на части его нежную душу, но он так привык к этому! А кроме того, стол накрыт, графин, рюмки — все‑таки праз<ник! Иной раз за столом присутствует необыкновенно привлекательное существо — стройная, седая, достойная мать Данина. Полагаю, что понятие «аристократизм- появилось на свете или сохранилось до наших дней, именно из‑за людей подобной породы, к сожалению, эта породистость дается человеку, как талант, и не наследуется. Данина мама молчалива. Однажды рассказала, к случаю, как в одном знакомом семействе дети все останавливали мать: «Мама, это не так… Мама, вы не понимаете… Мама, молчите!» И она ответила детям: «Я вас, когда вы были маленькие, учила говорить, а вы меня, когда я состарилась — учите молчать!» Не знаю, — это ли заставляет Данину маму помалкивать (хотя вряд ли у кого‑нибудь хватило бы грубости останавливать ее) или нежелание ввязываться в чужой разговор, или умение сохранять дистанцию, — но её молчание не пугает и не мешает, а только внушает уважение. Она не осуждает нас, понимает, что мы тоже люди, не важничает как настоящая аристократка, которой не к чему напоми нать каждую минуту о своем титуле. И ее присутетиие, повторяю, не мешает, но украшает. Приходит часто Маргарита Алигер.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});