Евгений Шварц - Телефонная книжка
Вот я приезжаю в Москву и звоню двум — трем знакомым и Разумовским в том числе. Я и обрадован — получил номер, что кажется мне некоторым чудом каждый раз, — и ошеломлен дорогой, резкой переменой обстановки. Друзья рады мне. Но у них своя налаженная жизнь, и я каждый раз смутно чувствую, что хоть они
ирады мне, но я все же прибавляю мешочек к той ежг дневной и привычной ноше, что несут они на сноих плг чах. И я спешу облегчить положение, незаметно иплг стись в ткань их жизни. Уверяю их, что сегодня л занят, чтобы они сами выбрали время, когда нам встретиться, и так далее, и так далее. Но в конце концов друзья оказы ваются друзьями, и я с первого же дня чувствую себя даже более нужным, чем в Ленинграде. И непременно попадаю в один из ближайших дней в маленькую квартирку на Дмитровском переулке. Обычно является сюда и Лева Левин, нарочито спокойный. Тревоги, опасения, недовольство собой несомненно рвут на части его нежную душу, но он так привык к этому! А кроме того, стол накрыт, графин, рюмки — все‑таки праз<ник! Иной раз за столом присутствует необыкновенно привлекательное существо — стройная, седая, достойная мать Данина. Полагаю, что понятие «аристократизм- появилось на свете или сохранилось до наших дней, именно из‑за людей подобной породы, к сожалению, эта породистость дается человеку, как талант, и не наследуется. Данина мама молчалива. Однажды рассказала, к случаю, как в одном знакомом семействе дети все останавливали мать: «Мама, это не так… Мама, вы не понимаете… Мама, молчите!» И она ответила детям: «Я вас, когда вы были маленькие, учила говорить, а вы меня, когда я состарилась — учите молчать!» Не знаю, — это ли заставляет Данину маму помалкивать (хотя вряд ли у кого‑нибудь хватило бы грубости останавливать ее) или нежелание ввязываться в чужой разговор, или умение сохранять дистанцию, — но её молчание не пугает и не мешает, а только внушает уважение. Она не осуждает нас, понимает, что мы тоже люди, не важничает как настоящая аристократка, которой не к чему напоми нать каждую минуту о своем титуле. И ее присутетиие, повторяю, не мешает, но украшает. Приходит часто Маргарита Алигер.
3 октябряПоявляется тут часто и Маргарита Алигер, тихо разговаривающая, даже как бы рассеянная. Но она своим равнодушным тоном говорит иной раз так умно и так смешно, что и тут угадываешь ты существо высокой породы. Трудная жизнь притушила и затуманила огонь, посланный ей неведомо откуда, но тем более удивляет он, когда угадываешь ты его сияние в этой увядающей женщине, тощенькой, с глазами, как коринки, с красноватым носиком. Мы пьянеем. Данин начинает развивать одну какую‑нибудь мысль вполне трезво, излишне, может быть, упорно. Но горячность, с которой кричит Туся: «Ты — пьян, идиот» еще более неоправданна. Малюгин только что приехал с футбольного матча. У него особенность — не меняться, когда он на людях, в зависимости от состава компании. Это все тот же Малюгин, решительный, прямой, грубоватый, говорящий, потому что думает, то или другое, а не для того, чтобы произвести впечатление. Надежный и любопытно говорящий, даже когда неправ, потому что высказывается живой человек. Бывают тут и Кроны. И он весел. Черные густые брови, черные, как уголь, глаза. Он с удовольствием ест и пьет, хотя это ему и запрещено решительно — у него язва желудка в тяжелой форме. Уже несколько раз его увозили в больницу. Было прободение. Но он каждый раз выходил живым и здоровым и делал опять то, что нельзя, то, что хочется. Зато, когда он начинает рассуждать о каком‑нибудь нешуточном предмете, то приходится ему говорить длинно. Разве скажешь коротко, когда хочешь непременно свести к тому, что можно. В области умственной соблюдает он диету, что еще более вредно, чем излишества в области физической. Тем не менее он привлекателен. И привлекательна своей женственностью и тактом Елизавета Алексеевна — его жена. Так вот и проходит вечер, один из тех, когда начинает тебе чудиться, что в Москве больше близких людей, чем в Ленинграде.
Р
4 октябряРемизова Александра Исааковна,[0] похожа больше на учительницу, чем на актрису, суховата и внешне, и в обращении, все время задумывается и при этом делает такое движение губами, словно проверяет, держатся ли зубы, хотя они у нее, кажется, свои. Вахтанговский театр возник в те времена, когда МХАТ не только жил, но и порождал живые организмы. Сам Вахтангов — человек необыкновенной духовной силы и первых своих учеников, как и подобает учителю, собрал и зажег именно этим огнем. Казалось, что создается нечто высшее, чем обыкновенный профессиональный театр. Именно поэтому держался коллектив за название «студия». Вахтангова, когда он умирал, прежде всего беспокоило, что он не успел договорить, досказать, передать ученикам нечто самое главное. Он уже в бреду собрал их, все говорил, учил, — хоть сознание в нем едва теплилось. Так и умер. Он был великолепный артист, великий режиссер, — но и учитель в библейском смысле этого слова. И я понял это, угадал отблеск этого огня, познакомившись с человеком, ушедшим из коллектива, с Лилей Шик или ныне Еленой Владимировной Елагиной. А театр, чтобы жить, вынужден был, точнее говоря, согласился затоптать тщательно огонь, зажженный учителем. И дьявол с охотой занял то место, откуда был изгнан дух высокий и человеческий. И студия Вахтанговского театра теперь создает учеников, а больше учениц, вполне соответствующих новому положению вещей. Александра Исааковна много перенесла горя в переходный период жизни театра. Тогда многие от тоски пили мертвую. И муж ее, напившись, упал с крыши поезда. Девочка ее умерла от воспаления мозга. Были годы, когда театр пытался завоевать Акимов. Он был близок с Ремизовой. И остался дружен с ней по сей день, хоть и не удержался в театре. Оказался для него слишком верующим. Александра Исааковна сухенькая, тощенькая, молчаливая, работает в театре, не слишком понимая, во что он обратился. Взрывов не было, катастроф тоже. То, что казалось неслыханной подлостью пять лет назад, сегодня становилось нормой.
5 октябряОто дня ко дню, потихонечку, полегонечку — смотришь, уже ты и на донышке, что и не страшно вовсе — все тут же рядышком, кто выжил. Было бы страшно, если бы погибали лучшие. Нет, все без разбора, вдруг исчезали, будто бы их и не было. Значит, угрызения совести не мешали скатываться в помойную яму. И все знамена, при этом, остались на месте. Сама Александра Исааковна сохранила режиссерское дарование, как сохраняет человек голос, независимо от сложных обстоятельств, описанных мною, выше, но это уже театр, профессиональный театр с ясно ограниченными контурами. От вахтанговской проповеди, от искусства, близко связанного с мировоззрением и чуть ли не религиозными убеждениями, ничего и не осталось. Виртуозность со всеми особенностями ее — рядом с одинаковым умением исполняются вещи не только разного качества, но исключающие друг друга. Вот еду я в 49 году с Александрой Исааковной в Сочи. Там гастролирует Театр комедии, и собирается Акимов вместе с нею ставить мою пьесу[1]. В дороге замечаю странное свойство у Ремизовой — она ничего не ест, словно привидение. Клюнет корочку, проглотит капельку молока и то, вероятно, потому, что у людей так принято. Держится она просто, с ней легко, но вместе с тем — это явление мало понятное мне. Тут и благоразумие и суховатость. И делает старящее ее движение губами вперед, будто проверяя протез. А вместе с тем я знаю, что она влюблена, страстно, в одного актера. Где у нее скрыты, спрятаны воспоминания о страшном пути, что проделал театр от вахтанговских времен до наших дней? Акимов, как человек необыкновенно деятельный, забывчив. А что помнит, о чем думает Александра Исааковна? Как заставляет ее работать на себя тот темный дух, что овладел театром? А впрочем, все, конечно, гораздо проще. Что живет, то и живет. Что уцелело, то и уцелело, а что умерло, то исчезло с необыкновенной легкостью, словно спичку задули. Поэтому и живем мы все так спокойно, а возьмешься судить — запутаешься. За огромные общественные процессы что спрашивать с Александры Исааковны?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});