Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Гедеонов нашелся и сказал царю, что автор имел в виду показать разницу, какая была прежде и теперь «вследствие дарованных Государем реформ». «Ответ этот ему, видимо, понравился», – отметил присутствовавший при этой сцене Бурдин[629].
В кармане Гедеонова лежало прошение Островского о почетной пенсии, которую он мечтал выхлопотать себе по случаю исполнявшегося в феврале 25-летия литературной деятельности, и царедворец решил использовать момент. Он сказал царю о юбилее автора, о том, что это единственный русский драматический писатель. Александр выслушал Гедеонова «благосклонно», но ничего не сказал. Можно было считать, что в «пенсионе» отказано.
А вскоре министр двора и формально подтвердил этот отказ, еще выговорив Гедеонову за его ходатайство, поскольку на основании точной буквы пенсионного устава он не имел права хлопотать о том, что не установлено законом. Ясно стало, что и официальное чествование Островского не может состояться.
Драматург еще надеялся, что юбилейная премьера его пьесы «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» на сцене Мариинского театра выльется в радостный для него праздник. Он ошибся и в этом.
Начать с того, что дирекция поскупилась на новые декорации и они, как обычно, составлялись из старья. Еще на репетициях кто-то из артистов заметил, что неловко представлять сцену, согласно ремарке происходившую 20 июня перед кремлевскими соборами – со снегом и сосульками, свисающими с крыш. Поначалу нашли это требование чрезмерным и лишь потом разыскали какую-то ветошь из другой пьесы… с осенним колоритом.
Спектакль состоялся 17 февраля 1872 года. Зала была полна, но обращало на себя внимание отсутствие обычного мариинского «бомонда» и светской молодежи. Рассказывали, что одна дама, отказавшаяся пойти на премьеру, объяснила свое нерасположение к драматургу так: «Он грязен, все у него купцы да мужики». Сказано это было изящно, по-французски.
Артисты Жулева, Бурдин, Монахов, Горбунов играли на этот раз с воодушевлением, публика принимала их тепло и несколько раз вызывала автора. Однако постановка была далека от совершенства. «Костюмы, – отмечал рецензент газеты «Гражданин», – поразили всех своей ветхостью, декорации, казалось, приехали на ломовом извозчике из балагана Берга; так все и пахло презрением, неумолимым презрением к русскому театру и к русским талантам»[630].
Чествование драматурга состоялось при закрытом занавесе: публике не дали возможности принять в нем участие. Дирекция театров отсутствовала. Артисты поднесли Островскому серебряный венок. С приветствием от труппы выступил режиссер А. А. Яблочкин[631].
В ответном слове юбиляру полагалось благодарить театральное начальство, министерство двора. Но Островский сказал, обратившись к актерам:
«Я, совершенно смущенный, ищу и не нахожу за собою заслуг, равных той высокой чести, которой вы меня удостаиваете. Но, господа, сердце сердцу весть подает, и я думаю в эту минуту, что не столько мои 25-летние труды для русского театра, сколько моя 25-летняя постоянная любовь к русским артистам заслужили мне честь настоящего праздника»[632].
Ни словом не обмолвился в этот вечер Островский о своих обидах, о скомканном юбилее, но обращением к артистам подчеркнул, в ком он видит единственную опору на русской сцене. Александринские актеры часто огорчали его – пусть! С ними одними он здесь товарищ, собрат по искусству.
Неудовлетворенный, разочарованный, уехал Островский домой – он знал, что его там ждут.
Ждут в Артистическом кружке, в клубе артистов, литераторов и музыкантов, основанном им еще в 1865 году вместе с композитором и дирижером Николаем Рубинштейном. Он мечтал, чтобы это был светлый уютный дом, где артисты могли бы соединяться своей семьею, обмениваться впечатлениями, пробовать себя в новых ролях на клубной сцене; где бы творческие разговоры и литературные чтения заменили «графин очищенной» с соленым огурцом, а интеллигентный дух и тон вытеснили дешевое каботинство и актерское хвастовство. И мечта его начинала сбываться.
Ждут его в Москве и как старейшину драматургов – главу образовавшегося с 1870 года Собрания русских драматических писателей, которое в 1874 году получит статут общества. Островский много сил положил и на это дело, и не зря: Общество впервые поставило русского драматурга в независимое от провинциальных акул-антрепренеров положение: теперь нельзя было играть пьесу без разрешения автора, ему должны были выплачивать и законную часть сбора. Трудами Островского, крупная рыжебородая фигура которого неизменно появлялась в зале или за председательским столом во время собраний драматургов, общество поставит себя солидно: учредит Грибоедовскую премию за лучшие пьесы, займется литографированием драматических сочинений, составит образцовую библиотеку…
Но главное – его ждет в Москве Малый театр и его публика, привыкшая при всех веяниях и переменах театральной погоды сохранять приверженность к своему земляку.
По возвращении из столицы его чествовали широко и хлебосольно, по-московски: возили из клуба в клуб, из собрания в собрание. Купцы устроили грандиозный обед у Тестова. Актеры приветствовали в Артистическом кружке[633]. Писатели и драматурги – в Обществе любителей российской словесности. Говорили речи, читали приветственные стихи, преподносили подарки, букеты с вензелями, серебряную вазу с бюстами Пушкина и Гоголя… Гончаров был прав, обмолвившись, что Островский для Москвы стал чем-то вроде папы для Рима.
После холодного, неуютного Петербурга он чувствовал себя в Москве свободно, по-домашнему. Чем старше становился, тем менее охотно навещал он Северную столицу.
Но там, на Литейной, был дом, в котором всегда светил для него огонь и ожидало его признание и доброе сочувствие. Где слышен был громкий ворчливый бас Салтыкова и Некрасов встречал его на пороге кабинета обычным своим присловьем «отец»; где не хвастали ни народолюбием, ни аристократизмом и где искренности людей можно было верить.
Островский привык считать редакцию «Отечественных записок» своею и – шутка ль сказать – из года в год печатаясь здесь, поместил в журнале двадцать две свои пьесы, и среди них такие, как «Лес», «Волки и овцы», «Бесприданница».
Пусть сердится на него старый друг Писемский (Островский «принадлежит к враждебному лагерю»), пусть негодует поздний «почвенник» Страхов («Островский теперь сбрендил…»)[634] и косо поглядывает Достоевский. Он прочно связал свою судьбу с Некрасовым и останется верен его журналу. Журнал помог ему выйти из глухого тупика. С ним он начал писать и думать смелее, обрел новую жизненную опору и этого благодарной своей душой не забудет.
Костромская Швейцария
О Щелыкове он начинал мечтать загодя, еще зимою.
Едва экипаж, управляемый кучером Михайлой, спускался с горы и грохотали под колесами бревна мостика через Куекшу, сердце начинало колотиться. Вот и грубо тесанные въездные деревянные ворота, увенчанные круглыми шишками, широкая аллея, овал главной куртины – и лошади,