Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Как-то Бурдин с жаром развивал ему один прожект совместного театрального предприятия, особо упирая на его выгодность. Дело верное, лишь бы Островский согласился. И вдруг тот вылил на него ушат холодной воды: «Тому, что ты пишешь об очень выгодном деле, я, извини меня, не очень верю, честные и благородные предприятия никогда очень выгодными не бывают. Надеяться получить такое дело все равно, что надеяться выиграть 200 тысяч; шансов столько же, если не меньше. Работать без отдыха и собирать за свою работу гроши – вот это наше дело, и дело верное и притом честное и благородное»[622].
Как же далек, по существу, и смешноват должен был казаться ему Васильков с его понятием о «бюджете», торжеством трезвого расчета! Даже жену он выбирает себе так, как решал бы теорему об усеченных пирамидах, чисто мозговым, умозрительным способом: ему нужна как раз такая жена, как Лидия, «блестящая и с хорошим тоном». Но когда на сцене появлялась сама Чебоксарова – Гликерия Федотова играла ее в белокуром парике, с пенсне, в элегантном костюме и с нахальным взглядом, – становилось ясно, что и Васильков дитя перед этой молоденькой хищницей. Его практицизм не исключал еще некоторой сентиментальности. Зато Лидия, казалось, была вовсе свободна от простых человеческих чувств: законченный тип «буржуазки».
Василькову еще предстояло созреть и раскрыть себя. То, что лишь угадывалось в нем на фоне железнодорожной горячки, скупки лесов, лихорадки акций и ассигнаций, предстало грубой явью в пореформенном «волке» Беркутове, в миллионщике Кнурове из «Бесприданницы»…
Именно в лучшую пору «Отечественных записок» в Островском победил тот реализм взгляда, когда былые обольщения «самобытностью», легкие соблазны «европеизма» стали невозможны для него.
В одну тоскливую безотрадную минуту Некрасов отправил Островскому деловое, как обычно, письмо. В нем оказалось несколько личных, горьких строк:
«Я чувствую смертную хандру, которую стараюсь задушить всякими глупостями, – писал Некрасов. – Кажется мне, скоро умру, однако не это причина уныния, а черт знает что»[623].
Некрасов не привык жаловаться. Видно, сильно его припекло. И Островский откликнулся горячими, из глубины души вырвавшимися словами:
«Дорогой мой Николай Алексеевич, зачем Вы пугаете людей, любящих Вас! Как Вам умирать! С кем же тогда мне идти в литературе? Ведь мы с Вами только двое настоящие народные поэты, мы только двое знаем его, умеем любить его и сердцем чувствовать его нужды без кабинетного западничества и без детского славянофильства. Славянофилы наделали себе деревянных мужичков да и утешаются ими. С куклами можно делать всякие эксперименты, они есть не просят. Чтобы узнать, кто больше любит русский народ, стоит только сравнить Ваш “Мороз” и последнюю книжку А. И. Кошелева»[624].
Все примечательно в этом письме – и его неподдельно встревоженный, нежный тон, и слова признательности поэту. Так Островский не писал, пожалуй, никому. Но, может быть, самое важное – это решительное отмежевание от славянофильства, с которым еще иногда по старой памяти связывали драматурга. От кичливости самобытностью его спас собственный деревенский опыт: в Щелыкове он узнал, что такое настоящие крестьяне, а не «деревянные мужички», не «куклы». Помогли ему, пожалуй, и зарубежные впечатления, и пристальные занятия русской историей.
Историк С. М. Соловьев вспоминал, что смолоду он был жарким славянофилом и только настоящее знакомство с русским историческим прошлым спасло его от крайностей этого направления[625]. Островский глубоко погрузился в историю, когда писал свои стихотворные драмы, много читал, свел личное знакомство с Костомаровым, Забелиным, Тихонравовым и другими знатоками русской старины. Теперь он лучше представлял прошлое своего народа: гордился тем, чем можно гордиться, сожалел о том, что заслуживало сожаления.
И во всем этом чувствовал себя, как никогда прежде, близким Некрасову и его журналу.
Пьесой «Не все коту масленица» Островский начертал позднюю эпитафию над типом самодура и простился с ним под дружный смех зрителей. На подмостки вышел один из последних владык надломленного, выморочного «темного царства».
Благим матом кричит «караул!» заблудившийся в сумерки в собственном доме Ахов, и дальним эхом раздается по всем тридцати комнатам бывшего княжеского дома этот вопль растерянности и утраченного могущества. Люди не хотят больше кланяться силе, «богатству грубить смеют».
Дерзость, «непокорство» – худший грех в глазах самодура…
К несчастью, читатели «Отечественных записок» знакомились с одним Островским, а зрители Александринского театра – с другим. Пьесы, с триумфом встреченные в Москве, проваливались в Петербурге. «Что же со мной делает петербургский театр? – растерянно восклицал Островский? – Какую пьесу ни поставь – все как псу под хвост…»[626]
«Горячее сердце» в Петербурге провалилось, к полному отчаянию автора. «Кто не испытывал падения, – вспоминал Островский об этой неудаче, – для того переживать его – горе трудно переносимое»[627]. «На всякого мудреца…» и «Лес» имели самый посредственный успех. Да и диковинно ли, если репетировали кое-как, актеры ревновали друг к другу, Бурдин требовал для себя роль Несчастливцева, к которой не имел решительно никаких данных, и Островский едва убедил его от нее отказаться; в «Мудреце» шаржировали и пороли отсебятину; в комедии «Не все коту масленица» так скверно знали текст, что едва довели до конца спектакль.
Противники Островского – а таких немало находилось и в театральных креслах, и за кулисами – зубоскалили по поводу его неудач. Актер и водевилист П. А. Каратыгин пустил в автора отравленную стрелу эпиграммы:
Островскому везет теперь не так счастливо,
И неудачи все ж пришлось ему терпеть:
От «Денег бешеных» была плоха пожива,
«Горячим сердцем» он не мог нас разогреть.
Теперь является с каким-то диким «Лесом»,
С обновкой, сшитою из пестрых лоскутков,
И «Лес» провалится, подобно тем пиесам:
Чем дальше в лес – тем больше дров[628].
Петербург с его чиновной публикой, людьми света и двора, фельетонистами и газетчиками был законодателем театральных вкусов, и оттого здесь репутация Островского, несмотря на его успехи в московском театре, в 1870-е годы стала заметно падать.
В конце января 1872 года спектакль «Не все коту масленица» посетил Александр II. Он приехал неожиданно, к концу пьесы, и смотрел ее без интереса. Его не увлекал русский жанр. Недавно он был здесь же, в Александринском