Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Артист Де-Лазари вспоминает объяснение совершенно убитого случившимся автора с переконфуженным своим поступком артистом, происшедшее в тот же вечер после спектакля в клубе.
«Ах, Пров Михайлович, бога вы не боитесь!.. И что вы делаете?.. Грешно – не хорошо!.. – пенял ему Островский. – Пьесу мне жаль!.. Себя самого – жаль, но больше всего: жаль мне вас… Губите вы самого себя и дело, которому мы с вами так честно, добросовестно служили. Сбились вы, Пров Михайлович, и сбились совсем!.. Не можете вы теперь отличить дня от ночи, белого от черного. Да… грустно, тяжело мне; но что же делать? Надо подумать, чем заслужить вашу милость. Подумаю, да и напишу вам другого “Воеводу”. Воеводу, похожего на вас, который давно уже забыл: когда ночь?.. когда день?.. Живет ли он, умер ли?»[618]
Роль Курослепова в «Горячем сердце» и была, по догадке современника, необычной местью автора любимому артисту. Так ли это на самом деле, сказать трудно, но несомненно, что яркая эта роль была скроена вполне по таланту великого комика.
Калиновский городской голова предстал на сцене вечно заспанным, похмельным существом, потерявшим представление о том, что наяву, а что во сне: ему уж кажется, что и небо валится, и часы бьют пятнадцать раз, и вообще светопреставление – последний конец начинается… Садовский изображал Курослепова деградирующим, помраченным, хоть и не злым человеком – благодушие, растерянность звучали в его голосе. Но с этим благодушием ему ничего не стоило разбить гитару о голову приказчика, опозорить дочь, сдать Васю в солдаты.
Хохот зала сопровождал большинство реплик Садовского. И даже когда он сидел молча в долгополом черном сюртуке и цилиндре и только отдувался, слушая, как перекоряются городничий и Хлынов, весь зал глядел только на него и умирал со смеху, следя за мимикой артиста.
Ансамблю спектакля помогли Хлынов – Дмитриевский и Живокини – Градобоев. Не затерялась даже маленькая роль унтера Сидоренко: артист Никифоров, не без поощрения автора, создал почти портретный тип. Клавший в нюхательный табак по пропорции золу и толченое стекло, Сидоренко сильно смахивал на того будочника с алебардой, который вечно торчал у домика в Николоворобинском.
Островский был снова утешен игрою своих любимцев и, как в прежние времена, с обожанием и гордостью смотрел на Прова. Он не знал, что для замечательного артиста это последний крупный успех в его пьесе. Спустя три года Садовского не стало. Он успел еще, правда, сыграть Восмибратова в «Лесе» и Ахова в комедии «Не все коту масленица», но триумф роли Курослепова больше не повторился…
Успех «Горячего сердца» на московской сцене закрепил возвращение Островского на стезю современной комедии. Малый театр помог «Отечественным запискам» отвоевать драматурга для живого дела искусства. Островский преодолел растерянность и тоску.
Правда, он писал теперь как-то по-иному, словно утеряв долю своего благодушия. Критики, привыкшие к эпическому покою, незлобивой улыбке Островского, терялись перед сатирическими портретами Глумова и Градобоева и разочарованно твердили: карикатура, фарс. Но, став зорче ко злу, Островский не покинул твердого берега веры в правду, в душу человеческую и воспевал «горячее сердце» Параши, благородную поступь Несчастливцева.
Каждую новую пьесу Островский посылал в «Отечественные записки»; копии, сделанные переписчиками с его рукописи, обычно одновременно получали театр и редакция. Иногда, как в случае с «Лесом», журнал даже опережал постановку. А если Островский замешкается и давно ничего не шлет в редакцию, Некрасов напоминает о себе письмом:
«Отзовитесь! Мы давно от Вас не имели весточки. Журнал наш интересуется Вами, желательно знать – можно ли рассчитывать на Вас, – на какое произведение и к какому времени?» (12 октября 1870 года)
«Мы дожидаемся нетерпеливо Вашей новой комедии, которая могла бы войти в № 1 “От. з.”. Уведомьте, пожалуйста, поскорее, можно ли на это рассчитывать наверное» (28 ноября 1870 года).
«Извещают о новой Вашей комедии. Я питаю надежду, что Вы не обойдете нас ею: нам она весьма нужна и желательна…» (16 октября 1873 года)[619]
Идут, идут годы, и вдруг люди замечают, что живут уже в ином времени. К началу 1870-х годов что-то стронулось в самом составе русского общества, в сословиях и интересах, заботах и типах дня: «господин Купон» стоял на пороге. На страницах газет, в клубе и на улице заговорили о концессиях и банках, биржевых маклерах и удачливых аферистах. «Отечественные записки» с настороженностью приглядывались к этим первым, еще нетвердым шагам России, вступавшей на новый путь, и не хотели верить, что нам суждено повторить с опозданием все пройденное Западом.
Островский тоже всматривался в незнакомые ему прежде лица «практических людей», новых дельцов, молодых победителей жизни. Черты их поначалу были расплывчаты: не прежние устойчивые типы, привычные его перу, а «молодые месяцы», как скажет Гончаров, «из которых неизвестно что будет, во что они преобразятся и в каких чертах застынут… чтобы художник мог относиться к ним как к определенным и ясным, следовательно, доступным творчеству образам»[620].
Таков герой «Бешеных денег» Васильков. Не сразу скажешь – сочувствует ему автор или посмеивается над ним? Да, деловитость Василькова симпатичнее азиатской распущенности Курослепова или обезумевшего от своих богатств Хлынова. Но, в сущности, этот культ «расчета», «умных денег», это умение все подсчитать, все учесть и «из бюджета не выйти» – черты для Островского чужие.
Сам Островский был как-то так устроен, что никогда не умел выгодно вести дела, хоть и любил выказать себя предприимчивым, практическим человеком. Взять хотя бы продажу издателям сочинений: вечно его преследовали тут какие-то неудачи. То книгоиздатель тайком допечатывал второй тираж и не делился прибылью, то отказывался от уже заключенного было контракта. «Все они, то есть издатели, – мошенники и пьют мою кровь», – сокрушенно замечал Островский. Пробовал он издавать свои сочинения у Кожанчикова, потом у Звонарева, сговаривался с Краевским, но толку не выходило, хотя ему и оказывал помощь такой многоопытный в издательской коммерции человек, как Некрасов. «Некрасов несколько раз мне в глаза смеялся и называл меня бессребреником. Он говорил, что никто из литераторов не продает своих сочинений так дешево, как я…» – задним числом жаловался Островский Максимову[621].
Сам Некрасов платил драматургу щедро, по двести рублей за акт, что считалось порядочной суммой. Прошедший выучку у эконома Погодина, Островский всегда это ценил. Но попытки Некрасова помочь ему продать свои сочинения