О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе - Николай Прохорович Крыщук
А уж старшеклассникам моим любимым как бы это пригодилось. Жить творчески, свободно, не оглядываясь на авторитеты. И главное – думать, анализировать, вникать; за внешним проявлением жизни видеть ее подлинный, настоящий смысл.
Я даже не исключаю, что мои ученики стали бы просто лучше, научившись чужую жизнь воспринимать как не чужую и ощущать трагедию этой жизни и трагедию ухода… (Трудно представить, что можно переживать или заплакать, прочитав, назовем это «литературоведческое эссе», но – вот вам доказательства – совсем вроде бы простые, сухие, кажется, что лишенные эмоций, а на самом деле очень страшные строчки о судьбе поэта, загубленного в тридцатые годы прошлого века: «Ответсек Союза писателей переслал под грифом “совершенно секретно” отзыв Павленко наркому внутренних дел и попросил “помочь решить этот вопрос об О. Мандельштаме”. Тот помог – и 27 декабря того же года поэт умер в пересыльном лагере “Вторая речка” под Владивостоком».)
Не могли бы мои школьники, с которыми я когда-то говорила о стихах Мандельштама, не почувствовать всю горечь, всю несправедливость, всю безнадежность и все равно высочайшую подлинность этой жизни, особенно когда прочитали бы дальше: «Вроде сломали, заморочили, свели с ума – совсем советский сделался человек… А погиб из-за строчки настоящей – пал смертью поэтов. Потому что чувство стиля совпадает с чувством чести».
И я не сомневаюсь, что задумались бы над словами Лурье-Гедройца о пусть даже совсем неизвестной им книге «Бесконечно малая» Виктории Каменской: «Отлично переводила чехов, словаков и вообще всю жизнь самозабвенно сеяла разумное и доброе. И даже вечное, если считать непреходящими такие вещи, как отвращение к насилию и вранью, верность идеалам и друзьям и талант узнавать прекрасное по счастью им доставляемому».
Так невзначай – определение прекрасного. Просто оно, оказывается, должно доставлять счастье.
А я-то раньше все безуспешно придумывала, как объяснить своим ученикам про такое… эфемерное…
И может быть, они научились бы радоваться просто появлению хорошей книги. Быть от этого счастливее. Как когда-то Гедройц на своем-то Божьем острове…
«Потому что – да! Ура!.. Вышел из печати последний том первого настоящего Собрания сочинений Корнея Чуковского. Через пятнадцать лет после его смерти – но все равно! Тиражом не указанным – и так ясно, что практически никаким, – но все равно! И даже наплевать, что читать его стало некому. Все равно: литература торжествует».
Вот-вот… Торжествует. А жизнь – не всегда. И горло перехватывает, когда читаешь строчки Лурье-Гедройца о книге Лосева, посвященной Иосифу Бродскому: «Однако история литературы еще не завладела Бродским безраздельно. В этой книге прозрачны только его тексты. Сам же он реален настолько, что последнюю главу не хочется читать».
Точно такое же ощущение. Не хочется знать ни про далекую Калифорнию, ни про то, что уже ничего не напишет…
Впрочем, иногда кажется, что он пишет прямо сейчас. Так, вроде бы мимоходом, оброняя очень важные вещи. Например, еще в 2003 году (кажется, что про отключение тепла в Петербурге): «Что ж! Раскалим кирпич, запалим свечу и, пока телевизор, обесточенный, не лжет, будем читать Некрасова».
Тут ведь не только про телевизор… (Впрочем, про него тоже важно. Убийственная, исчерпывающая характеристика – реально в трех словах: существительное, причастие, глагол.) Но здесь ведь еще и про то, что спасение от лжи и безнадежности – в той самой литературе. В тех, кого Самуил Лурье пытался извлечь из небытия. Кого-то из небытия забвения. Как Дельвига, Полевого, Писарева… Или из небытия формального – когда вроде бы известные имена покрывались патиной набивших оскомину литературоведческих клише: «…я в самом деле сильно переживал и переживаю до сих пор некоторую жалость к мертвым, ощущение несправедливости смерти, причем не только физической, а вот когда текст, ради которого жил человек, – текст, которым он стал, – обессмысливают благоговением, тупой юбилейной почтительностью – вот это ужасно обидно». Не просто переживал, а писал о них так, что получались совсем другие – Шекспир, Достоевский, Толстой, Сервантес, Мериме, и – даже Пушкин… Как новенький!
Для Лурье, может быть, это было важнее всего. Не дать уйти в холодную воронку небытия тем, благодаря которым «культуре еще как будто не конец. Тикает, оказывается, как под грудой мусора – часы». Ну конечно же! Ведь «существовали, понимаете ли, такие люди (на них держался мир, не только литературный) – с таким устройством легких: вдыхали, как все вокруг, смесь ядовитых веществ, но выдыхали кислород».
Он и сам был такой. Действительно, как озоном дышишь, когда читаешь Лурье. Иногда голова кружится, поскольку привык уже к глухим намекам, компромиссам, некой несфокусированности. А у Лурье – так, как есть на самом деле. Иногда жестко, иногда желчно, иногда обидно… Но всегда – честно. Поэтому, наверное, и был в жюри премии имени Андрея Сахарова «Журналистика как поступок». Это про него. Книги его – поступки. Коротенькие тексты – поступки. Лекции – поступки. Поэтому и не страшно было, когда он был. Потому что хоть и смотрел на жизнь трагично, а делал ее все-таки светлее…
«Я убежден, что – да, мы все ничто по сравнению с этой огромной чернотой, но каждый из нас только это и делает, это и называется, если угодно, любовью, – мы чиркаем спичкой в этой тьме… В такие минуты мертвые, в самом деле, живы, и это называется культурой».
Отменял смерть он таким образом.
Именно поэтому я наконец-то смогла бы объяснить ученикам, пусть и чужими словами (цитируя то, что писал Самуил Аронович о письмах и трудах Михаила Гаспарова), как это нужно любому человеку, какое это для него счастье – возможность познавать мир. Потому что «бывает такая высота знания, такая его полнота ‹…› когда любая из наук в руках овладевшего ею человека становится искусством превращать сложное в простое. А мир идей оказывается миром образов, почти что – тел. Причем живых: смерть отменяется».
Вот. Я про это. Что отменяется. Хотя бы в таких редких случаях. Ну потому что не может быть, чтобы такая высота знания, такой мир образов, такое ощущение чужих и далеких как живущих рядом с нами, вот все это, так органично в Самуиле Лурье существовавшее, просто рассеялось в непостижимой бесконечной вселенной, просто ушло в никуда.
Поэтому я тогда, еще десять лет назад, и решилась.
Свои статьи, опубликованные сначала в двух маленьких сборниках, Гедройц сочинял ночами. И я – после первой ночи с этим томиком в руках – написала ему письмо. Прямо туда – «Божий остров, цистерцианский монастырь». Тайным путем, выяснив адрес.
«Спасибо за такой замечательный подарок. Неожиданный, честно говоря. Ей-богу – не заслужила. Но то наслаждение,