Владислав Дворжецкий. Чужой человек - Елена Алексеевна Погорелая
Пожалуй, именно в омском медицинском училище Дворжецкий впервые в жизни почувствовал себя душой компании – и даже, возможно, в пику отцу, отродясь не занимавшему никаких официальных должностей, числился секретарем комсомольской организации. Впрочем, это комсомольское секретарство отнюдь не мешало ему заводить не самые «благонадежные» знакомства, да в период оттепели и трудно было бы их избежать. По воспоминаниям критика и писателя В. Новикова, Омск конца 1950-х – начала 1960-х жил интенсивной интеллектуальной и творческой жизнью. Дышалось свободно, особенно в кругу молодежи; как и другие образованные омичи, студенты медицинского училища много читали, ходили на театральные постановки (пользуясь старыми связями, Дворжецкий даже проводил друзей за кулисы), спорили о политике, слушали и обсуждали стремительно входящие в моду стихи. Омск в это время, конечно, – на периферии поэтической жизни страны, однако и тут есть своя литературная жизнь.
Вот, например, молодежь собирается в пустующих аудиториях училищ, в тесных комнатах коммунальных квартир, и омский уроженец, поэт Вильям Озолин, в почтительном молчании читает стихи, посвященные Омску:
У нас и улиц-то названья
всё о походах говорят:
Ледовая
и Океанья,
и тридцать Северных подряд…
Слушатели взрываются одобрительным гулом – район тридцати шести (!) Северных улиц уже успел войти в поговорку. А Озолин продолжает читать:
– На Север!..
Никуда не деться!
Весна – и сердце на куски!
У нас на Север рвутся
с детства
за рыжей гривою реки!
Вильям Озолин был в числе тех, кого в 1975 году Владислав Дворжецкий, приехав в Омск с московским спектаклем «Сильнее смерти», позвал на личную встречу друзей. Когда в точности состоялось их знакомство, неясно, но в 1950-е Дворжецкого не могло не привлечь к Озолину сходство их биографий: и то, что молодой – восемью годами старше восемнадцатилетнего Владислава – поэт был близок ему по польским корням, и то, что также числился сыном «врага народа»… Его отца, Яна Михайловича Озолина, арестовали в 1937 году, расстреляли – в 1938-м, первые поэтические публикации Вильям подписывал фамилией матери – Гонт. К слову, именно мать Озолина, работавшая художницей в Омском медицинском институте (и, разумеется, по указанию начальства поправлявшая плакаты и «наглядные пособия» для студентов училища), в свое время приятельствовала с Вацлавом Дворжецким, который нередко заглядывал к ней в мастерскую – поглядеть на работы художников, самому набросать беглый шарж, пригласить на спектакль. Деборе Гонт нравился старший Дворжецкий: «Он был очень талантлив, исполнял главные роли, амплуа – герой-любовник. Внешне он был очень красивый, высокий человек, очень интеллигентный»[40] – к тому же его судьба напоминала ей о судьбе ее мужа. Вот только Вацлав Янович смог выжить в мясорубке репрессий, а Яну Михайловичу (тоже талантливому поэту, другу Павла Васильева и Леонида Мартынова – и их, как мы знаем, не пощадила машина террора) не повезло.
В общем, Вильяму Озолину и Владиславу Дворжецкому было о чем поговорить, тем более что богатый жизненный опыт старшего друга Дворжецкого завораживал. Юность Озолина пришлась на дооттепельное «мрачное восьмилетие», путь в какое бы то ни было учебное заведение ему, сыну репрессированного, был закрыт. Недолго думая юноша нанялся матросом на рыболовецкий сейнер, ходил по Иртышу, по Оби, в составе геологических партий исследовал глухую тайгу… Кто знает, не озолинская ли судьба приходила на память Дворжецкому, когда, разочаровавшись в театре, он всерьез думал «пойти в объездчики или в геологи»?
Вчера вот тоже из конторы —
от сплетен и от сквозняков —
очкастый мальчик,
лет под сорок,
со стула встал…
и был таков.
Теперь в порту его ищите,
теперь его гудки зовут…
И еще одно обстоятельство объединяло Дворжецкого и Озолина: в начале 1960-х годов оба они оказались на Сахалине. Озолин, у которого никак не получалось осесть «на берегу», уехал туда по приглашению местной газеты. Был журналистом. Когда и журналистика наскучила, отправился с рыбаками через Тихий океан к берегам Аляски (думается, Дворжецкий, играя своего Ильина в «Земле Санникова», не раз вспоминал друга юности – одержимого дальней дорогой и поиском обетованных земель). Дворжецкого же на полуостров забросила армейская служба. В июле 1959 года его призвали в армию, распределили на Сахалин.
О, жены, жены,
трепещите! —
льды нынче к Северу плывут!
2
Жены пока еще не было, а мать, вероятно, действительно трепетала: в очередной раз расставаться с сыном ей было нелегко. Дворжецкий ее успокаивал. Сахалин в 1960-е годы будоражил и манил многих – сбросив с себя славу «каторжного», тюремного острова, каковая неизменно сопутствовала ему и при царской, и при сталинской власти, в какой-то миг он оказался для сверстников Дворжецкого символом свободы – свободы сильного духа и безграничных мировых пространств. Край земли, он виделся молодым шестидесятникам трамплином в светлое будущее; не случайно через четыре года после того, как Дворжецкий начнет свою службу на Сахалине, по всей стране прогремит песня Я. Френкеля на стихи М. Танича «Ну что тебе сказать про Сахалин?»[41], и сахалинские друзья Дворжецкого дружно подхватят ее и будут цитировать в письмах к родным и любимым:
Ну что тебе сказать про Сахалин?
На острове нормальная погода.
Прибой меня, как семгу, просолил,
И я живу у самого восхода…
Как выпускник медучилища по призыву в армию Дворжецкий мог рассчитывать на службу по специальности. Так и случилось: его назначили старшим фельдшером полка, потом, через недолгое время, – начальником аптеки. Бывшие соученики по медицинскому училищу с некоторой завистью констатировали – «повезло»:
Служил на