Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания - Леонид Генрихович Зорин
Я часто мысленно возвращался к драме Синявского и Даниэля, сыгравшей серьезную роль в становлении общественного самосознания. Можно с уверенностью сказать, что с этого акта сопротивления фактически началось диссидентство. То был порыв плененного слова, решившего вырваться из темницы. Вновь подтвердилась старая истина, на сей раз в предельном своем выражении, – написанное нельзя удержать. В тот час, когда Мандельштам записал свои стихи о кремлевском горце, участь его была решена. Писатель может дать себе клятву, что рукопись будет надежно спрятана и что никто ее не прочтет, пока он живет на белом свете, – из этого ничего не выйдет. Стоит одеть свою мысль в слово, оно отрывается от тебя и начинает отдельную жизнь. Мысль свободнее человека, тот может существовать в подполье, она же не признает тайников. Впрочем, писатель – плохой нелегал, не та природа, не тот темперамент. Да в общем и не его это дело – у тайного мира свои законы, не с литераторским простодушием постичь их, да еще соблюсти. Спустя десятилетия выяснилось, что анонимных авторов сдали американские спецслужбы – какая убийственная развязка!
Судьбе угодно было скрестить историю моей «Римской комедии» с процессом Синявского и Даниэля. Судилище началось как раз в тот день, десятого февраля, когда в Вахтанговском театре шел утренний спектакль «Диона», закупленный Союзом писателей. От первого до последнего ряда театр заполнили литераторы. И неотступная память о том, что в нескольких кварталах отсюда разыгрывается другой спектакль, била своим раскаленным током по каждому сидящему в зале.
Чем ближе к финалу, тем сильнее, все жарче овладевало зрителями почти истерическое состояние. Когда Ульянов, с тоской и болью глядя на Плотникова, воскликнул: «Домициан, перестань убивать… Убивают книги, потом – их создателей», зрительный зал забушевал.
И вот уже вышел насупленный юноша, вот он уже обратился к Диону: «Признаюсь, я тоже пишу сатиры, уж очень мне хочется улучшить мир. – Ты славный парнишка, как твое имя? – Децим Юний Ювенал», – раздался ответ.
С какой отеческой грустью и гордостью оглядел его Ульянов-Дион:
«В добрый путь, мальчик! Ничего они с нами не сделают».
Что было в тот миг в Театре Вахтангова – этого мне не дано передать. Нужно было ежеминутно, ежесекундно ощущать незримое присутствие в зале тех двух, представших перед судом, нужно было в течение многих лет, каждое утро садясь за стол, проклиная собственное призвание и тайно стыдясь своей профессии, душить обескровленное чувство и обеззвученную мысль, нужно было прожить эту жизнь, быть писателем в советской стране, чтоб так отозваться, так взмыть душою! За многое был я вознагражден в тот день, десятого февраля.
Но я на месяц опережаю время. В средине января Товстоногов сообщил мне, что уже ведет репетиции. Двадцать пятого ленинградский хозяин в сопровождении сподвижников будет смотреть злосчастный спектакль, затем состоятся просмотр и премьера, афиши ушли уже в типографию, а в кассы поступают билеты. Было условлено, что после показа мне позвонят и в тот же вечер я выеду «Стрелой» в Ленинград.
Двадцать пятого около пяти часов дня я сидел за столом у телефона и беседовал с режиссером Островским, возглавлявшим в Софии театр «Смех и слезы». Островский хотел ставить «Диона», и я отвечал на его вопросы. В это время и прозвенел тревожный иногородний звонок.
Я снял трубку – донесся негромкий голос Дины Шварц, она еле внятно сказала, что ехать мне в Ленинград не надо. Я все понял и не пытался расспрашивать. Разговор наш длился четверть минуты. Все понял, видимо, и Островский. Впрочем, я тут же все объяснил. Он встал и начал поспешно прощаться.
«Ну вот и все», – произнес я тихо. Давно уже на меня не наваливалась такая чугунная тоска. Только сейчас мне стало ясно, что все восемь месяцев я держался, в сущности, только одной надеждой – увидеть ленинградский спектакль.
Впоследствии я узнал подробности. Как часто случается, в самой горькой и драматической ситуации жизнь с тайной улыбкой подбрасывает нечто смешное и заземляющее. Вот почему трагикомедия – самый реалистический жанр.
Просмотрев спектакль, высокий гость выразил резкое неодобрение. Театральное радио не было выключено, и в гримуборных актеры слышали разгневанный начальственный голос – конфиденциальное собеседование стало достоянием гласности. Но в заключение было сказано, что запрещать спектакля не станут. Театру и руководителю театра теперь известно то впечатление, которое произвел «Дион», их дело – сделать окончательный вывод. Пусть решают – играть или не играть.
Товстоногов сразу же сделал выбор. Никто не вправе его судить, понятно, что он в тот час испытывал. Никто не должен считать его шаг проявлением неожиданной слабости. Слабым человеком он не был. Железа в нем было вполне достаточно. Помню, однажды он мне рассказал, как он принимал Большой драматический. Он считал, что для успешной работы нужно пойти на крутые меры – уволить до сорока актеров. Не каждый сумел бы в себе найти достаточно душевных ресурсов, но Товстоногов их нашел. Да и во многих других ситуациях он проявил себя человеком, умеющим добиваться цели. Стало быть, когда он решил отдать свое любимое детище, была иная, важнейшая цель. Нет смысла сегодня гадать – какая, нет смысла и говорить о том, что надо было пройти сквозь все, но сохранить спектаклю жизнь.
В те дни, да и в позднейшие годы, досталось мне выслушать много стонов и много недоуменных вопросов. Я избегал на них отвечать, избрав манерою поведения не слишком естественное молчание. Пришлось бы благодарить за участие, а ситуация была деликатной.
Нашлись, однако, борзые перья, которые через тридцать лет (уже после смерти режиссера) решили представить его трагедию как подвиг требовательного художника. В книжке «Премьеры Товстоногова» высказано такое суждение: Товстоногова, видимо, насторожило, что этот спектакль… был запрещен. Ведь то, что художественно, не запрещают! Стало быть, это его вина.
В каком кривом, перевернутом зеркале оказывается порой былое! Этот садомазохистский абсурд приписывается задним числом уже безответному режиссеру, знавшему цену своей работе, – недаром писал он мне о спектакле как о «редком слиянии элементов». Именно таким он и был. И усомниться в совершенстве того товстоноговского произведения может лишь тот, кто его не видел.