Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания - Леонид Генрихович Зорин
И в самом деле, уже наутро мне принесли телеграмму Лобанова, посланную «по просьбе зрителей», а вслед за ней – телеграмму друзей.
Все это грянуло и пронеслось – внезапный обвал с вершины в пропасть, недолгое пребывание дома, снова больница, палата, каталка, снова операционный стол. И вот наконец я в беззвучной деревне, ловлю себя то и дело на мысли, что я и сам теперь ампутант, как тот старик, – сижу на пенечке, стараясь обогреть свой обрубок, невидимый стороннему взгляду. Отрезали часть моего существа, и эта отсеченная часть болит, ноет и стонет, стонет, совсем как отнятая нога. Как скоро сомкнулись наши дорожки, не так уж, выходит, они несходны. То был для меня хороший урок.
Пришла пора научиться бесстрастию и укротить свой бакинский огонь – это было нелегким делом! Проще всего мне было с Трифоновым, в его молчаливости и основательности поистине было что-то целебное. Думаю, не одни только гены слепили его характер и облик. Светлое детство в «Доме на набережной», взорванное казнью отца, разлукой с матерью, одиночеством, полуголодной сиротской юностью, все побуждало к душевной аскезе, накрепко сомкнутым устам, брезгливой боязни лишнего слова и всяческой суетливой возни. Бесспорно, он был человеком страстей, но он их загнал в глухие укрытия – туда невозможно было добраться, и оставалось только догадываться о честолюбии и готовности к штурму. Была в нем неброская прочная мужественность, не та, что стремится себя обнародовать, чем небрежно приоткрывает тайную в себе неуверенность, – нет, неподдельная и надежная. Кроме того, он был спортивен. За день до случившегося со мной несчастья мы упоенно играли в футбол с мальчишками, жившими по соседству.
Игра проходила под жарким солнцем, что также имело свое воздействие. Помню, что сон был тяжел и тревожен, а утром, едва я раскрыл глаза, с изумлением почувствовал в горле какое-то грозное клокотанье. Я не успел позвать жену – потоком хлынула алая влага. Это нельзя было даже назвать кровотечением – слишком скупо, настоящее извержение крови. В несколько коротких минут ею залиты были и пол, и стены, не хватало платков и полотенец.
Беда моя стряслась в воскресенье, само собою – не в будний день! Нельзя было найти никого, кто имел отношение к медицине. Только на следующее утро жена наконец привезла из Абрамцева старую женщину, фельдшерицу. Громадной узловатой рукой, привычной к любой мужицкой работе, она умело вкатила мне в вену хлористый кальций, и час спустя кровь стала сворачиваться в черные сгустки.
Ненадолго. Сразу после полудня красный ручей заструился вновь. Градусник стал зловеще накаляться, температура ползла к сорока.
Стало ясно, что надо возможно скорее эвакуироваться из Репихова. Трифонов выбежал на дорогу, пытаясь остановить машину. Пять или шесть пронеслись, как ливень, одна «Победа» затормозила – хозяин был добрым человеком. Меня осторожно погрузили, жена села рядом, Юрий насупился. Можно было легко понять – он не уверен, что я доеду. Да я и сам в это мало верил. Все эти дни смерть была так близко, что уже не казалась невероятной, предназначенной для кого угодно, только не для тебя самого.
Я уже понял – она возможна. И по дрянной литераторской сути даже посматривал со стороны – и на нее, и на себя. Страха не было, это я твердо помню, еще я был молод для страха смерти, было безмерное удивление: вот оно, значит, как это просто! Было досадно и обидно: я уже этого не опишу. Впрочем, как и всего остального.
– Прощай, – сказал я, не забывая, что должен держать себя по-мужски.
– Прощай, – сказал Трифонов, – жаль, что так вышло.
Я очень любил его в эту минуту.
Машина тронулась. В то же мгновение я сразу залил кровью салон, бедный водитель не шелохнулся, а я не находил себе места – вот ведь награда за доброту!
Беды, однако, на том не кончились. При переезде через речушку неожиданно затрещали мостки. Мы поползли назад колесами. Водитель молча жал на педаль, терпение этого человека, должно быть, ковалось всей его жизнью. Жена невольно сжала мне руку. Вода подступала, еще чуть-чуть, и она уже будет вровень со стеклами. Но я лишь смотрел, вполне отрешенно, голова моя гудела от жара, и пламя заливало глаза.
Вот тут наконец нам повезло. На дороге появился бульдозер. Кинули трос, нас подцепили, несколько могучих усилий, и мы выбрались на дорогу, в густую благословенную пыль.
В тот же вечер я был доставлен в Первую градскую больницу, а еще через два-три дня переведен в «Высокие горы».
Здесь я провел четыре месяца. Начались эти черные дни со знаменитой третьей палаты – мало кто покидал ее сам. Мои сопалатники умирали чаще всего в предрассветное время. Я научился узнавать первые признаки агонии – бледность вперемежку с румянцем, зарождение хрипящего клекота, весь его путь от легких к горлу и судорожные поиски воздуха. Я вскакивал со своей кровати, быстро накладывал умирающему жгут немного выше колена и бросался за дремавшей сестрой. Но редко когда удавалось отбиться – на краткий срок, до другого рассвета.
Мое положение было не лучше. Вердикт профессора был суров. Впоследствии удалось узнать – все были непреложно уверены, что мне из третьей палаты не выйти. Каверны не оставляли мне шансов. Великий Лев Константинович Богуш, сделавший три года спустя спасшую меня операцию, так объяснил мою беду:
– Поймите, нервное потрясение сразу находит слабое место в человеческом организме. Если хрупки сосуды мозга, тогда оно вызывает инсульт. Сердце сдает – грозит инфаркт. Но вы еще молодой человек и ваше мозговое хозяйство на нынешний день не прохудилось. Сердце у вас тоже изрядно – недаром же играли в футбол. А вот был у вас в отрочестве плеврит, он-то и оказался миной. Потрясение нашло слабину.
– Да я не ощущал потрясения! Спросите жену, я был спокоен.
Богуш усмехнулся:
– Тем хуже. Лучше бы выпустили пары.
Но эти разумные разговоры мы вели уже в пятьдесят седьмом. А сейчас, в пятьдесят четвертом, было не до академических диспутов. Я лежал, отвернувшись к стене, прикрыв глаза, подыскивал рифмы. Стихи складывались – строфа за строфой, их и