Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя - Владимир Н. Яранцев
Зачем же тогда Иванова потянуло в совершенно другие места – суровые, дикие, необжитые, можно сказать, враждебные человеку – в глухие места Забайкалья? В его-то возрасте, с его-то здоровьем (не все в порядке было с сердцем, почками и т. д.). И это сразу после наконец-то свершившейся в 1959 г. поездки в Индию, а в 1961 г. – в Англию и Францию! Свой текст, написанный по следам этой, по сути, предсмертной поездки он назвал двойным названием: «Хмель, или Навстречу осенним птицам». Вот и получается, что искал он в Забайкалье то, чего не нашел даже в Индии, – то, что придаст жизни новый импульс, освежит, омолодит, опьянит второй молодостью. Потому и хмель. Но с Ононом и Чарой – дикими реками в забайкальских лесах и болотах – Иванов явно переборщил. Ему бы ехать в Братск, куда «все писатели едут», а он в этакие дебри заехал, где ручейки становятся в короткий срок реками, а реки – морями, разливаясь на десятки километров, где не пройти, не проехать, не проплыть из-за буреломов, камнепадов, порогов. Тем не менее Иванов готов наслаждаться редким теплом и светом «роскошных лесов», «степным озером» в «желтом поясе водорослей» и т. д. Так же радостно, как любовался он гранитной Чашей Чингисхана или слушателями своих литературных вечеров, оказавшимися вполне «продвинутыми» не только в литературе. Будь то эвенки, геологи, старики или девушки. Словом, все, что ни встретит, увидит, услышит, Иванов наделяет хмелем жизни, радости и творчества, исходящим из него самого. И даже негатив – большое количество беглых алиментщиков среди рабочих или пьянство – он описывает так, что не испытываешь праведного гнева и негодования на извечный российский раздрай. В финале этого текста, совсем не очеркового, по словам Иванова, и появляется стая птиц, летящих не только «к заветному югу», но и куда-то в иные, горные дали. И «несут» эти «гуси-лебеди» уже не только «хмель жизни», но, говорит, наверное, где-то «за текстом» Иванов, и хмель смерти. Которой, собственно, нет, согласно буддизму, глубоко ему близкому, едва ли не с начала творчества. Да и жизнь ведь только наваждение, сон, в который все больше превращались его произведения. Закончится этот сон, эта жизнь, начнется другой, другая жизнь. И может, эта поездка была такой попыткой перейти в иную жизнь, в другое качество, вернуться в природу. Да и герои его последних, так и недописанных произведений кажутся такими, будто Иванов хочет поменяться с ними жизнями и судьбами.
И тут весьма показательна история с «Сокровищами Александра Македонского», произведением, так и не отстоявшимся, во всех смыслах этого слова, в творческом сознании Иванова. Сначала, за год до войны, это должен был быть просто «роман» (сохранился лишь небольшой набросок с таким подзаголовком), потом, в 1942–1944 гг., «фантастический роман», двенадцать глав которого были хорошей заявкой на роман (он, однако, был внезапно оборван). 1943 годом помечен так называемый «бакинский» вариант, просто «роман», но уже отчетливо авантюрный, приключенческий, с украденной из музея геммой Александра Македонского в центре сюжета, убийством и гениальным профессором Огородниковым, знающим все обстоятельства дела. Конкуренцию ему составил третий вариант тех же военных лет, 1942–1943 гг., обозначенный как «роман в 4-х книгах» под названием «Коконы, сладости, сказки и Андрей Вавилович Чащин», содержащий очевидную иронию, – а может, и самоиронию? – автора, доказательством чему параллельно с экспедицией за сокровищами идут съемки фильма «Александр Македонский», существует «Институт Сказки», а история вопроса постоянно забалтывается излишне говорливыми героями. Вариант 1946–1948 гг. начинается со слов: «Я пишу роман приключенческий…», но дело у Иванова начало стопориться сразу же, с первой главы, насчитывавшей четыре (!) попытки, где едва ли не главной тайной становится вопрос, женился ли зам. директора рудника в Джунгарском Алатау на своей дочери. Через несколько лет, в 1954–1956 гг., Иванов переносит поиски сокровищ в Крым и добавляет к основному названию «…или Венера Черной горы». Таким образом он сплавляет тему сибирско-среднеазиатских приключенческих экспедиций с полюбившейся ему темой искусства. Ибо среди сокровищ были и статуи, сохранившие «в себе некоторые свойства богов». Но дальше плодотворную идею об этих загадочных статуях, охраняемых огромным водяным змеем и способных вызвать «к жизни необыкновенные события», развить не удалось: в рукописи вдруг явилась рубрика «Анекдоты», потом очередной набросок первой главы, диалоги и споры Художника и Ученого, «материалы для романа» с наметившимся сюжетом об отношениях искусствоведа Солдатова и холодной красавицы, похожей на статую Сусанны. А потом опять все уходит в песок измучившей писателя «македонской» темы – брошен и этот вариант романа.
И это еще не все! Были еще наброски 1960, 1962 и 1962–1963 гг. – еще три варианта романа (7-й, 8-й, 9-й), столь же отрывочных и малосвязанных друг с другом, как и предыдущий. По сути, это дневниковые записи времен разгара «оттепели», где есть Сталин, на которого, как пишет Иванов, могли свалить «преступники свои грехи» незаконных репрессий, и диалоги о Боге, мысли о необходимости роста «городов и городской цивилизации» и т. д., и даже элементы теории литературы на тему: «Должна быть нравственная вина Героя», «Герой и виновен в случившемся, и не виновен». В конце концов, Иванов закончил свои мытарства с этим романом строкой: «Лучше не искать». Вместо того чтобы сосредоточиться в романе на заглавной теме «Сокровищ», настраивающей читателя на нечто приключенческое, он уходит в темы побочные, и с годами роман все больше начал напоминать собрание рассказов о персонажах (или самих персонажей), близких к устным рассказам Иванова в походах, у костра и т. д. или от лица встреченных им интересных людей.
От «Хмеля» к «Генералиссимусу». Прощальный Будда
Не зря единственным дописанным до конца его произведением стала повесть-очерк «Хмель», почти целиком состоящая из таких вот «устных» рассказов. Вот если бы Иванов решил написать не о «Сокровищах», а о самом Македонском, может, у него и получился бы более-менее связный, целостный текст. Но он почему-то уходил от соблазна сделать героя античных времен героем своего произведения. Хотя тот сам как будто бы «напрашивался» к Иванову, в его творчество. Так, в первом же наброске Иванов признавался: «Я честно и откровенно, с полной ответственностью за свои слова заявляю, что в сентябре 1940 г. я увидел Александра Македонского, держал его руку в своих руках, видел свитки его записок, которые он составлял, и поранил его мечом свою левую ногу». А он, Иванов, избегал его, не хотел, чтобы он геройствовал в его произведениях. Может, потому, что его звали так же, как Пархоменко – книгу, к которой к концу жизни окончательно охладел. Да и тип героя теперь, на рубеже 1950–1960-х гг., у Иванова сменился: он предпочитал теперь людей науки и искусства, пишет пьесу о Ломоносове, ученом и поэте одновременно, пытается написать новые