Музыка крыльев - Дэвид Алмонд
Ни телевизора, ни вайфая, ни стационарного телефона.
Мама сидит в какой-то доисторической пижаме. Вздыхает. Твердит о тишине и покое, которые есть только здесь. Делает наброски: Сильвия в разных ракурсах. Говорит о картинах, которые хочет написать.
— Интересно, помню я что-нибудь из здешнего детства?
Мама зажмуривается крепко-крепко, словно выжимает из себя самое важное, нужное воспоминание.
— Может, внутри меня ещё сидит та маленькая девочка? Но где её искать?
Мама смеётся.
— Привет, крошка, — шепчет она. — Слышишь меня?
Сильвия смеётся.
— Нет, — говорит мама. — Нет её там. Вообще ничего не помню.
Затем мама наклоняется к Сильвии и заглядывает ей в глаза.
— Зато у меня есть ты — моя расчудесная, распрекрасная малышка!
Она вмиг рисует Сильвию-младенца и Сильвию — маленькую девочку.
— Вот ты какая на самом деле!
Сгустились сумерки. На улице послышались голоса.
Сильвия подошла к окну, выглянула. В клубе свет, двери нараспашку.
Там должен быть вайфай. Вдруг телефон очнётся?
— Может, я оттуда дозвонюсь Максин?
— Конечно. Попробуй.
Но что там за люди? Что ждёт её там? Внутри всё сжалось.
— Пойдём со мной? — попросила она.
— В пижаме? — Мама тоже подошла к окну. — Иди-иди. Никто тебя не съест, тут все рады гостям.
Она погладила Сильвию по плечу.
— Стесняешься? Ладно, мы в другой вечер вместе сходим.
Не уснуть. Она пыталась читать, но слова были бессмысленны — чёрные закорюки на белой бумаге. Рядом на тумбочке — скребок и нож. Потом она всё же задремала: то ныряла в сон, то выныривала обратно. Вот она на корточках, в высокой траве. Перед ней тело какого-то зверя. На нём кровь. В руке у неё нож. И рука, и нож — в крови.
Глубоко в ночи она проснулась. Ей помстилось или она снова слышит музыку? Подошла к окну, распахнула его, высунула голову во тьму. Музыка уже стихла. Кое-где в окнах ещё горел свет. На далёком хуторе слабо светил фонарь. Луны не было. Она посмотрела вверх, на звёзды. И чем дольше смотрела, тем больше звёзд проступало меж звёзд. К югу, на горизонте, — бледно-оранжевое зарево. Это, должно быть, Тайнсайд, Ньюкасл, дом.
— Хочу домой, — прошептала она.
Музыка снова зазвучала — так и тянула, так и манила куда-то в глухую чащу. Странный зазубренный спиралевидный звук. Он доносится не из деревни, нет. Из леса. Она вгляделась в эту чернющую черноту.
И вдруг услышала своё имя.
— Сильвия. Сильвия!
Настойчивый шёпот.
Шёпот со смешком внутри.
— Сильвия, вниз посмотри! Я здесь.
Она посмотрела вниз.
Посреди дороги — мальчик, светлые волосы освещены звёздами, бледное лицо обращено к ней, в глазах искорки — отражение звёзд.
— Сильвия, это я, Колин.
Он не кричал, не повышал голос. Слова сами легко неслись сквозь ночной воздух.
— Спускайся, Сильвия. Я тебя с братом познакомлю.
Музыка всё длилась.
— Это он, Сильвия. Слышишь музыку? Спускайся!
Нельзя. Конечно, нельзя. Она вспомнила про нож. Может, пойти, но взять с собой нож? Хоть какая-то защита.
Но нет, конечно, идти нельзя.
Впрочем… От чего защищаться?
В конце улицы появилась ещё одна фигура. Лёгкой походкой к ним приближался другой мальчик, сам повыше, волосы потемнее. Он подошёл к Колину, взъерошил ему чуб. И посмотрел вверх, на окно Сильвии.
— Привет, — сказал он.
Она не ответила. Только отступила на шаг от окна.
— Колин, балда, ну куда она сейчас спустится? Не слушай ты этого психа, Сильвия, — сказал он. — Я тебя разбудил? Ты слышала, как я играю?
Она не ответила.
Он поднёс свой инструмент — не то флейту, не то свисток — ко рту.
Снова эта странная музыка. Во что же он дует?
— Хочешь посмотреть? — Он поднял повыше предмет, на котором играл.
Она не ответила. Он тихонько засмеялся.
— Понимаю. Я бы тоже не стал разговаривать с чужими посреди ночи.
Он снова сыграл несколько нот.
— Посмотришь, когда захочешь. Может быть, днём, — сказал он и приобнял брата. — Пойдём, горе моё, тебе домой пора.
Он улыбнулся:
— Спокойной ночи, Сильвия.
В его глазах сияли звёзды, великое множество звёзд.
— Меня зовут Габриель, — сказал он.
Они смотрели друг на друга ещё несколько мгновений.
Затем мальчики пошли прочь — в тот конец деревни, что был обращён к лесу.
Утро. Мама прикрепляет папины фотографии на стену в кухне.
Сильвия сидит пьёт чай.
Вот они: давние виды моря и гор, городские пейзажи. Волны разбиваются о причал в Тайнмуте; зимородок — яркой вспышкой в утреннем тумане, а в клюве у него рыба; национальный парк «Йоркширские долины»; туча скворцов над Даремским собором; прекрасный Ньюкасл с его крутыми извилистыми улочками, переулками и мостами; заплывший в реку тюлень, а над ним, на набережной, танцует полураздетая пара.
Всё так красиво. Всё замерло навек.
Папа говорил ей, что фотография — это пойманное мгновение.
Подумай, говорил он, сколько таких мгновений есть во времени.
И добавлял, что фотография — это мимолётный взгляд в вечность.
Она не понимала, о чём он, но ей нравилось смотреть на фотографии вместе с ним. Он их сотворил, а сам был рядом — большой, тёплый, с добрым голосом.
— Зачем? — спросила она маму в то утро. — Зачем ты это делаешь?
— Не знаю. Может, наклею… Может, наклею их тут и уберегу его. Ну вдруг?
— На днях ты говорила, что даже думать о нём не хочешь.
— Иногда не хочу… Безумец он, вот кто.
Фотографий был целый ворох. На многих они втроём, конечно. А вот Сильвия — начиная с УЗИ в утробе матери, потом младенец, малышка, девочка, подросток, её тело меняется, и лицо меняется, но всё же это одно лицо — его пойманные мгновения.
Вскоре пошли более известные, более страшные фото — те, что он снимал на её памяти, в её подростковом возрасте.
Вот война: взорванные здания, разбитые статуи, обугленные трупы, плачущие окровавленные дети; молодая женщина сдвигает платок, показывает обезображенное лицо.
— Почему он так переменился? — шёпотом спросила Сильвия.
Но она заранее знала ответы — и папины, и те, что даёт мама.
— Он уверен, что наконец повзрослел. От долгого смотрения в объектив. Постиг устройство мира — каким этот мир был и какой есть. Он считает, что в основе всего лежит ужас, а его работа — этот ужас разоблачить.
— Но он неправ, — сказала Сильвия. — Не надо ему больше смотреть в объектив. Или пусть наведёт его на меня, на Максин, на детей, которые танцуют или протестуют. Папа просто ослеп. Ему