Мы мирные люди - Владимир Иванович Дмитревский
— Вспоминала! — с болью в голосе воскликнул Черниченко. — Но зачем же тогда она уехала с вами?
— Не судите ее строго. Сами знаете: фашисты. Она не могла бросить отца.
Пить чай Миша не стал. Держал в руке фотографию, курил и требовал, чтобы ему рассказывали о Шурочке все-все. Причем задавал во время скорбного повествования неожиданные и потому опасные вопросы.
«Любящий человек дотошнее всякого сыщика!» — подумал с досадой Веревкин.
— Она веселая была? Ага, сама ходила на рынок. Как вы сказали? В каком платье была? Да, да, помню, у нее было такое — синенькое в клеточку...
Черниченко ушел только вечером. Андрей Андреевич перевел дух. Уф! Замучил проклятый капитан! И Веревкин чуть было не заказал Эмилии Карловне ванну, но вспомнил: Бережнов говорил, что ванны в доме нет.
В эту ночь ему плохо спалось. Кровать казалась неудобной. Он подумал еще:
«Неудобна, как жизнь, которая мне предстоит».
Было очень душно, в открытую форточку не поступало свежести. Веревкин сбросил одеяло и покрылся одной простыней, но и простыня казалась тяжелой и жаркой. Во дворе невнятно, сквозь сон, тявкнула собачонка. За стеной Эмилия Карловна бормотала молитвы.
«Они меня допекут, — мрачно думал Веревкин. — Не надо было приезжать. Чертов капитан сказал, что будет меня часто навещать. Он еще помучит меня, помучит! И все как-то неясно, неопределенно... Сколько времени я должен здесь пробыть? Не навечно же я обречен трепетать и озираться... Между тем о сроке ни слова не было сказано. Как будто я бессрочный каторжник какой! Сюда-то я проник легко. Нахально ехал у всего Чека на глазах в вагончике... А каково будет обратно выбираться! Фу, какая несносная жара! Вот бы лондонцы попотели, если бы их поселить в Ростове! От форточки никакого впечатления. Форточки тут, по-видимому, только для того, чтобы кошки лазили, а притока воздуха никакого...».
Веревкин встал и начал бродить по комнате, чтобы немного остыть и остудить горячую, неприятно влажную постель.
«Конечно, рано еще думать об отъезде. Взялся за гуж — не говори, что не дюж... Рано еще думать об отъезде, если только он вообще понадобится, потому что пропасть здесь можно в два счета. Но ведь сам пошел, зачем же хныкать? На первых порах все складывается отлично. Если действовать осторожно, умно... Самому надо держаться в стороне. Но где искать этих самых неустойчивых, недовольных людей? Сами они не придут, объявление в газетах не напишешь, что приглашаются на работу по подрыву основ социализма лица, разочарованные в Советской власти... Завтра пойду на рынок, посмотрю на этот Ростов... Потом займусь контрабасом... Вот и прохладнее стало, и сердце не так колотится...».
Уснул только на рассвете, когда начали, как в деревне, горланить петухи.
Тикали на стуле, поставленном около кровати, часики. Обиженно смотрела с портрета незнакомая женщина с некрасивой нижней губой. Свет пробивался в комнату. Беспечно, нахально, оптимистично орали под окнами воробьи. Чужой, незнакомый город чужой, незнакомой страны просыпался, жил своей жизнью. Вот прогрохотала грузовая машина по улице, сотрясая стены дома. Вот где-то прозвенел женский смех. Прохожие прошли где-то близко-близко. «А ты спросила его, почему он не пришел?» — «Он говорит, — успеете... Цып-цып-цып... Васька, айда купаться!».
Веревкин забылся тяжелым, беспокойным сном в неуютной комнате, в чужой, бережновской постели.
Встал поздно. Пил опять этот «любимый» желудевый кофе, чтоб ее на том свете вечно поили желудевым кофе, старую ведьму!.. Были, впрочем, и горячие оладьи, и яичница.
— Вы вот что, — сказал Веревкин, вставая из-за стола, — вы в смысле расходов и всего прочего не стесняйтесь. Раньше я копил для дочерей, а теперь мне беречь не приходится. Покупайте, что подороже.
— Я, кажется, всегда угождала вам...
— Я потому и говорю, Эмилия Карловна, что вы у меня последняя моя отрада в жизни, вы как родня и близкий человек... И такая мастерица, я о вас и там, в Мюнхене, постоянно вспоминал: «Эх, говорил, Шурочка, не едать нам здесь таких маринадов, как в Ростове у Эмилии Карловны, таких разносолов, таких шарлоток и пирожков!..».
— Ну, уж вы захвалили, Иннокентий Матвеевич. Даже слишком.
— Ничего не слишком. Денег не экономьте, деньги есть, на наш с вами век хватит. И кофе купите натурального. Мокко — единственное, что немцы умеют делать.
Весь день провозился в мастерской со скрипками, а главное — с контрабасом.
Приходил еще один знакомый Бережнова — скрипач Авербах. Но с этим было проще. Разговоры сразу перешли на музыку. Авербах был очень близорук, все щурился. Иннокентия Матвеевича не разглядывал и не уверял, что у него «глаза не те», о Шурочке не расспрашивал, жаловался на грыжу, и вскоре Веревкин ласково и любезно выпроводил его за дверь, пообещав как-нибудь подарить ему скрипку своего изделия.
Еще были радостные сюрпризы. Оказывается, директор музыкального училища Семен Николаевич Скворцов как уехал, так больше и не возвращался из эвакуации. А старика Ломакина, которого Бережнов специально для преферанса держал, слава богу, разбил паралич. Так что в общем все складывалось благополучно, жаловаться нельзя. Две-три подруги Шурочки приходили, но с ними было совсем уже легко. Постоят перед портретом с траурной лентой, повздыхают, а не то и всплакнут, вспомнят какие-то давние случаи, какие-то Шурочкины слова...
— Думала ли она...
— А помнишь, она и тогда кашляла.
— Ты все путаешь. Кашляла Люда Козлова. А Шурочка никогда не кашляла. Наоборот.
Замелькали дни — скучные, однообразные, сторожкие. Сны были какие-то утомительные. Веревкин просыпался... Но сон не давал никакого отдыха, тело ныло, голова была тяжелая...
У Веревкина появилась какая-то нервозность и неустойчивость. То он проникался ненавистью к чуждому, враждебному ему миру, окружавшему его. То вдруг испытывал некое умиление и ловил себя на такой мысли:
«Как просто было бы, если бы я на самом деле был Бережнов, да, да, обыкновенный ростовчанин Иннокентий Матвеевич Бережнов! И чтобы не волноваться... и чтобы с полным удовольствием истреблять кушанья почтеннейшей Эмилии Карловны... и спокойно, с полным правом ходить по ростовским улицам... Кто, зачем, почему лишил меня этого права?! Я сам себя обманул, оставил себя без отечества!..».
Но тут Веревкин прерывал нить своих размышлений. Какой вздор! России нет! И за то, что ему страшно, что он ходит по краю пропасти, — он еще больше ненавидит все: русских людей, русские улицы, весь Строй, установившийся в России вопреки заклинаниям ее врагов,