Артуро Перес-Реверте - Фламандская доска
Было два часа ночи, когда Хулия вернулась домой. Сесар и Серхио проводили ее до подъезда и настаивали на том, чтобы подняться вместе до самой квартиры, на третий этаж, но Хулия не позволила им этого сделать и, поцеловав обоих на прощание, стала подниматься по лестнице одна. Она шла медленно, тревожно оглядываясь вокруг. И, когда она доставала ключи, прикосновение к холодному металлу пистолета подействовало на нее успокаивающе.
Но, поворачивая ключ в замке, она вдруг с удивлением осознала, что, в общем-то, воспринимает происходящее более или менее спокойно. Она испытывала страх, и, для того чтобы понять, насколько он сильный, вовсе не требовалось абстрактного таланта, как выразился бы Сесар, пародируя Муньоса. Однако в этом страхе не было мучительности, доводящей до животного состояния, как не было желания убежать. Напротив: он словно бы проходил через призму напряженного любопытства, приправленного немалой дозой самолюбования и вызова. Даже игры — опасной и возбуждающей. Как в детстве, когда она убивала пиратов в Стране Никогда.
Убивать пиратов. Она очень рано познакомилась со смертью. Первым ее детским воспоминанием был отец, лежащий неподвижно, с закрытыми глазами, на кровати, накрытой покрывалом, в спальне, окруженный серьезными, одетыми в темное людьми, которые разговаривали очень тихо, точно боясь разбудить его. Хулии было шесть лет, и это непонятное и торжественное зрелище осталось в ее памяти навсегда связанным с образом матери, даже тогда не проронившей ни слезинки, одетой в черное и еще более неприступной, чем всегда, и с ощущением ее сухой властной руки на своем затылке, когда она пригнула голову девочки к лицу покойного, веля поцеловать его в лоб. Не мать, а Сесар — не такой, как теперь, а моложе — после этого подхватил малышку на руки и унес в другую комнату. Сидя у него на коленях, Хулия взглянула на закрытую дверь, за которой несколько служащих похоронного бюро готовили гроб.
— Он стал совсем не такой, Сесар, — проговорила она, не давая расползтись вздрагивающим губам. Никогда не надо плакать, всегда говорила ее мать. Это, насколько могла вспомнить Хулия, было единственным уроком, усвоенным от нее. — Папа стал совсем не такой.
— Да, это уже не он, — последовал ответ. — Твой папа ушел в другое место.
— Куда?
— Это не важно, принцесса… Он больше не вернется.
— Никогда?
— Никогда.
Хулия задумчиво нахмурила лобик.
— Я не хочу больше целовать его… У него кожа такая холодная…
Сесар некоторое время молча смотрел на нее, потом крепко обнял и прижал к себе. Хулия помнила ощущение тепла, охватившее ее в его объятиях, помнила слабый аромат, исходивший от его кожи и одежды.
— Когда тебе захочется, ты всегда можешь прийти и поцеловать меня.
Хулии никогда не удавалось с точностью вспомнить, когда она узнала, что Сесар гомосексуалист. Возможно, это доходило до нее постепенно, от раза к разу, иногда благодаря интуиции, иногда — какой-нибудь показавшейся странной детали. Однажды — ей только что исполнилось двенадцать лет, — выйдя из школы, она заглянула в антикварный магазин и увидела, как Сесар погладил по щеке молодого человека. Только это: короткое прикосновение кончиками пальцев, и больше ничего. Молодой человек пропустил вперед входившую Хулию, улыбнулся ей и исчез. Сесар, закуривавший сигарету, посмотрел на нее долгим взглядом и лишь потом принялся заводить свои многочисленные часы.
Через несколько дней, играя с фигурками Бустелли, Хулия спросила:
— Сесар… Тебе нравятся девушки?
Антиквар, сидя за письменным столом, просматривал свои книги. Вначале он как будто не расслышал вопроса. Лишь спустя несколько мгновений он поднял голову, и его голубые глаза спокойно встретились с глазами Хулии.
— Единственная девушка, которая мне нравится, — это ты, принцесса.
— А другие?
— Какие «другие»?
Больше никто из них не произнес ни слова. Но в тот вечер, засыпая, Хулия думала о словах Сесара и чувствовала себя счастливой. Никто не отнимет его у нее, опасности нет. И он никогда не уйдет далеко, в то место, откуда не возвращаются, как не вернулся ее отец.
Потом пришло другое время. Время долгих рассказов в золотистом освещении антикварного магазина: молодость Сесара, Париж и Рим, перемешанные с историей, искусством, книгами и приключениями. И мифы, проживаемые вместе. «Остров сокровищ», читаемый глава за главой среди старых сундуков и покрытых ржавчиной сабель. Бедные сентиментальные пираты, чувствовавшие в карибские лунные ночи, как смягчаются их каменные сердца при мысли о старушке матери. Потому что у пиратов тоже были матери: даже у таких утонченных мерзавцев, как Джеймс Крюк, который прославился особой изощренностью своих выходок и который тем не менее в конце каждого месяца посылал несколько испанских золотых дублонов, чтобы облегчить старость той, что дала ему жизнь. А в перерывах между рассказами и чтением Сесар извлекал из какого-нибудь сундука пару старых клинков и показывал Хулии, как дрались на них флибустьеры, обучая ее приемам: вот это выпад, вот это рипост, вот так защищают лицо, а вот так бросается абордажный крюк. Он доставал также секстант, чтобы она могла ориентироваться по звездам. И стилет с серебряной рукоятью работы Бенвенуто Челлини, который, кроме того, что был ювелиром, выстрелом из аркебузы убил коннетабля де Бурбона во время разграбления Рима. И ужасный кинжал «мизерикорд», длинный и зловещий, который паж Черного Принца вонзал в прорезь шлемов французских рыцарей, сбитых с коней в битве при Креси…
Прошли годы, в Хулии начала пробуждаться девушка, женщина. И настал черед Сесара молча выслушивать ее рассказы, ее секреты и тайны. Первая любовь в четырнадцать лет. Первый любовник в семнадцать. В таких случаях антиквар слушал, не вставляя своих замечаний, не высказывая собственного мнения. Только под конец всегда улыбался.
Хулия отдала бы все что угодно, лишь бы в этот вечер увидеть перед собой эту улыбку: она придавала ей храбрости и лишала события их сиюминутной, заслоняющей все остальное на свете важности, определяя их точное место и масштаб в коловращении мира и вечном беге жизни. Но Сесара не было рядом, так что приходилось справляться в одиночку. Как частенько говаривал антиквар, нам не всегда удается выбирать компанию или судьбу по своему вкусу.
Она приготовила себе порцию водки со льдом и улыбнулась в темноте, остановившись перед фламандской доской. Так же, как все — и следовало признать это честно, — она жила с впечатлением, что, если произойдет что-либо дурное, это случится с кем-то другим. С главным героем никогда ничего не происходит, вспоминала она, отхлебнув глоток водки, кубик льда звякнул о ее зубы. Умирают только другие — второстепенные персонажи. Как Альваро. Она прекрасно помнит, что пережила уже сотню подобных приключений и всегда выходила из них невредимой, слава Богу. Или… кому?
Она посмотрелась в венецианское зеркало: еще одна тень среди окружающих ее теней. Бледноватое пятно лица, нечетко обрисованный профиль, большие темные глаза: Алиса заглянула в комнату из своего Зазеркалья. Потом она посмотрелась в картину ван Гюйса — в нарисованное зеркало, отражавшее другое, венецианское: отражение отражения отражения. И снова, как в прошлый раз, у нее закружилась голова, и она подумала, что в такой поздний час зеркала, картины и шахматные доски, похоже, играют недобрые шутки с воображением. А может быть, дело просто в том, что время и пространство в конце концов становятся понятиями настолько относительными, что ими вполне можно пренебречь. И она отпила еще глоток, и лед снова звякнул о ее зубы, и она почувствовала, что если протянет руку, то может поставить стакан на стол, покрытый зеленым сукном, как раз туда, где находится спрятанная надпись, между неподвижной рукой Роже Аррасского и шахматной доской.
Она подошла ближе к картине. Сидящая у стрельчатого окна Беатриса Остенбургская, со своими опущенными глазами и книгой на коленях, напоминала Хулии Богородиц, каких писали фламандские художники в несколько наивной манере. Светлые волосы, туго зачесанные назад и убранные под шапочку с почти прозрачным покрывалом. Белая кожа. И вся она, торжественная и далекая в этом своем черном платье, так не похожем на обычные одеяния из алой шерсти — знаменитой фламандской ткани, более драгоценной, чем шелк и парча. Черный цвет — теперь Хулия понимала это абсолютно ясно — был цветом символического траура. Вдовьего траура, в который Питер ван Гюйс, гений, обожавший символы и парадоксы, одел ее, — но не по мужу, а по убитому возлюбленному.
Овал ее лица был тонок и совершенен, и в каждой ее черточке, в каждой мелочи проступало явно преднамеренно приданное сходство с Богородицами эпохи Возрождения. Но то была не итальянская Богородица, из тех, что запечатлела в веках кисть Джотто: хозяйка, кормилица, даже любовница, и не французская — мать и королева. То была Богородица-буржуазка, супруга почтенного главы гильдии или дворянина — владельца раскинувшихся зелеными волнами равнин с замками, деревнями, реками, колокольнями, такими, как та, что возвышалась среди пейзажа, видневшегося за окном. Богородица чуть самодовольная, бесстрастная, спокойная и холодная, воплощение той северной красоты a la maniera ponentina,[23] которая пользовалась таким успехом в южных странах, в Испании и Италии. И голубые — или, кажется, голубые — глаза с отрешенным взглядом, сосредоточенным вроде бы только на книге и в то же время настороженным и внимательным, как у всех фламандских женщин, написанных ван Гюйсом, ван дер Вейденом, ван Эйком. Загадочный взгляд, не выдающий, на что он обращен или желал бы обратиться, какие мысли и чувства таит.