Митрофан Глобусов - Мысли и размышления
— Завтра у вас будет мастер.
— Во сколько?
— В девять тридцать утра.
Назавтра вы просыпаетесь с ощущением, что еще совсем немного и вы перестанете упираться лбом в дверь. Вы с этим ощущением бреетесь, чистите зубы, хвалите жену за удачно сваренное яйцо. Жена с благодарной улыбкой уходит на работу. Вы смотрите на часы: 9.20. В душе вашей — лирические стихи.
Так продолжается до десяти часов.
В начале одиннадцатого вы встаете со стула. В половине одиннадцатого вы звоните на работу и объясняете ситуацию. В одиннадцать звонит жена. В начале двенадцатого — приятель, отказавшийся оказать вам дружескую услугу. В начале первого вы начинаете звонить в жилищно-эксплутационную контору…
В два часа дня приходит человек с портфелем. С такими при советской власти ходили в баню. Он ставит портфель на пол и проходит в уборную. В уборной он стоит и смотрит на унитаз.
— Трубу видите?
— Какую трубу?
— Толстую.
— Вижу.
— Это слив.
— Наверняка.
— Он намертво всунут в стояк.
— Ну, дом-то какой старый.
— Его отрезать надо.
— Ну, раз надо так надо.
— Завтра.
— Что завтра?
— Отрезать буду завтра.
— Что?!
— Что — что?
— Какое, к чертовой матери, завтра?!!
Мастер смотрит на вас. Вы смотрите на мастера.
— Ладно.
— Что ладно?!
— Я вашу трубу молотком выбью.
До вечера дом сотрясает страшный грохот. Вы выносите выбитую трубу на помойку. Слесарь уходит. Вы идете в уборную, садитесь на унитаз, и благостное ощущение разливается по вашему телу. Вы понимаете, что вы теперь не упираетесь головой в дверь.
Любовница и джентльмен
Из темных дебрей стагфляции (забыл, что за хрень) выплывают истории одна чудесней другой. На них лишь слабый налет желтизны, на них лишь скромный панцирь камуфляжа. А в остальном они предельно жизненны. Самое деятельное участие принимают в них бывшие рублевские жены и мужья, любовники и любовницы, чиновники, клоуны, газовщики, автогонщики и европейские посредники между нашей страной и ее украинским соседом. Но больше обычных людей, будничных. Из тех, что на лакированных тачках проезжают мимо нас по грязным улицам Москвы, трясутся в вагонах метро или ходят по магазинам. И современная пресса ломится от подобных историй. Но та, которая известна мне, самая интересная.
Хотелось сразу сказать: потом она ему показала, как это правильно делается. Как это должно быть по-современному, модно и со вкусом. И он, усвоив очередной урок, медленно шел в кухню заваривать для нее «Капуччино»: этот вид кофейного продукта она предпочитала всем иным напиткам, за исключением шампанского эпохи Бальзака.
А в самом начале он и подумать не мог о том, чтобы под крики диджея Васи или на «Дискотеке 80-х», в мигающем грохоте массовых музыкальных прыжков или в запойной тишине обособленной комнаты ворвалась в его жизнь эта длинноногая женщина с движениями порывистыми и не всегда предсказуемыми. (О, это юное тело! О, эта острая ее наблюдательностью, способная гармонировать с ее же тонкостью манер! О, этот безупречный вкус! О, эта ее упругая задница! Все пожилые джентльмены легко угадывают ее в натуральных блондинках, а то и в брюнетках!)
Дважды, а то трижды он, потерявшись от счастья, поскальзывался на влажном кафельном полу и, чтобы сохранить равновесие, схватывался за белое махровое полотенце. Полотенце обрывалось с треском, он — то же обрывался. Она кричала: «Ты, милый, не ушибся головой об плитку?» Он медленно поднимался, говорил, что вот ведь надо же таким неловким оказаться. А после тело ее оказывалось настолько тяжелым, что он с трудом доносил его до кровати.
Весила она 68 килограммов при росте 1 метр 72 сантиметра. И будь он не столь пожилым джентльменом, то наверняка бы на вытянутых руках донес ее длинное тело до края нашей небезупречно круглой планеты, а не до свежезастеленной кровати.
Всю оголтелую фантастику, которую она придумывала на всем пространстве этой кровати, описать ни в каком рассказе не получится, даже в таком подробном, какой можно встретить на страницах газет и журналов. Можно только сказать, что и вся безудержная сексуальная терминология тоже не в состоянии объяснить ничего. И он после каждой ночи ощущал нечто фантастическое, почти необъяснимое. И что-то пробовал вспомнить. Но ничего не вспоминал, кроме ночной феерии звуков и светомузыкальных па. А после город пробуждался за окном, и в неярком свете нового дня он понимал, что где-то неподалеку лежит и молчит длинная женщина, которая ему совсем небезразлична, словно чулки, которые она разбросала по всей комнате. Он думал: «Вот ты теперь спишь… Ты спишь, а ведь еще вчера кричала так, что и в кухне было слышно. А сегодня чего ж не кричишь?»
И потом он думал об этом, когда готовил для нее «Капуччино», и в ушах его не замолкал этот вчерашний крик наивысшего наслаждения.
Чаще сливаясь духовно, они кушали тоже вместе. Он вырывался из тяжелого ужаса семейного быта; она — из жарких объятий значительно более молодого любовника, чем он. И с разных концов столицы летели оба туда, где можно было спокойно вместе покушать. Рослый бородатый дедушка в фуражке с золотым околышем и бардовой ливрее удачно распахивал перед ними тяжелую дверь знаменитого столичного кабака, и специальными щипчиками она ловко взламывала панцирь громадного лангуста, а он смотрел на то, как она взламывает, и думал о том солнечном зеленом майском дне, когда в магазине «Седьмой континент» он показал ей впервые такого лангуста.
Пускались оба они, что называется, и в захватывающий тур по самым опасным местам. Оттуда, с одной стороны, вид открывался на Воробьевы Горы, с другой — на Великую Китайскую стену, а с третьей — на вечные снега Килиманджаро. И выбегали дикие зебры из зарослей саванных, и оба путешественника на взятых на прокат африканских мотоциклах спасались от рыжих разъяренных львов и темнокожих повстанцев.
И если однажды из одного из таких путешествий вернулась она без него, а он без нее, то это всего лишь случай, способный поразить не только мое воображение, но и ваше. И я, пораженный, решительно ставлю здесь многоточие…
Горький наставляет Хемингуэя
Как-то, в сезон проливных дождей, молодому Хемингуэю нечем было заняться и решил он — дай-ка я писателем стану. Сел за стол, достал карандаш, бумагу. Попробовал писать — ничего не выходит. Попробовал прочитать, что написал, и даже прочитать не смог.
— Дрянь дело, — выругался Хемингуэй. И тут вспомнил он, что в России есть такой писатель — Горький. Талантище!
«Поеду-ка я к нему!» — решил Хемингуэй.
Приезжает, а в России холод жуткий. Сосульки десятисаженные с крыш свисают. Люди на ходу замерзают, на тротуар падают замертво.
«Однако здесь форель-то не половишь!» — горько подумал Хемингуэй.
Подумал он горько, а тут и сам Горький идет. Шинель нараспашку, на ногах желтые галоши. Усы ледяным ветром раздуваются. Закаленный мужчина!
Хемингуэй осторожно взял его за костистое предплечье и сказал:
— Хочу писателем стать. Но… как?
Ох и обрадовался же тут Горький. Заплакал от радости. Он страсть как начинающих писателей любил. Поил, кормил, одевал. А если ты, скажем, поэтесса, то выгодно замуж отдавал.
— Хорошо! — сморгнув слезы с голубых глаз, весело сказал Горький.
— Вот сейчас и начнем.
По улице в то время шел ветвисторогий олень. Молочный пар валил из его округлых ноздрей. Красавец! Чудо природы!
— Кто это по-твоему? — спрашивает Горький Хемингуэя, а сам на него подначивающе смотрит.
— Мустанг, — не колеблясь, отвечает Хемингуэй.
— Сам ты мустанг, — расхохотался Горький. — То лось, понимаешь, лось!
Идут они дальше и что ни спросит Горький и Хемингуэя, тот ничего не знает. На забор думает, что это плетень. На тополь думает, что это секвойя. А старика в разбитом пенсне почему-то назвал Троцким.
— Как же ты хотел писать, — нахмурился Горький, — если слов совершенно не знаешь?! Ну ничего! За пару недель ты у меня все слова постигнешь.
И ведь точно, все слова Хемингуэй познал. Правда, не обошлось и без хохм.
Привел Горький Хемингуэя в коровник — коров показать. А буренушки как сорвутся со своих мест, как понесутся по улице, а потом в чей-то белокаменный дом забежали.
Оказывается, коровы подумали, что Хемингуэй матадор. Ох, и посмеялись же тогда Горький с Хемингуэем. А режиссер Александров на эту тему даже лихой фильм снял. «Веселые ребята» называется.
Прошло две недели, закурил Горький трубку, попыхтел дымком, да и говорит Хемингуэю:
— Все, браток! Пришло время. Садись и пиши.
Сел Хемингуэй, стал писать. Один рассказ за другим, один за другим. Один гениальней другого.
— Стоп машина! — приказал ему Горький, выпуская клубы «Беломорканала». — На дне колодца должно что-то остаться. Теперь езжай в свою Америку, страну Желтого Дьявола. Опиши простой люд во всех подробностях.