Митрофан Глобусов - Мысли и размышления
Прошло две недели, закурил Горький трубку, попыхтел дымком, да и говорит Хемингуэю:
— Все, браток! Пришло время. Садись и пиши.
Сел Хемингуэй, стал писать. Один рассказ за другим, один за другим. Один гениальней другого.
— Стоп машина! — приказал ему Горький, выпуская клубы «Беломорканала». — На дне колодца должно что-то остаться. Теперь езжай в свою Америку, страну Желтого Дьявола. Опиши простой люд во всех подробностях.
Поехал Хемингуэй домой, в Мичиган, и стал там великим писателем. Горький же до конца своих дней следил за творчеством этого мастера пера, плакал, а иногда смеялся в свои рыжие прокуренные усы, вспоминая, как российские коровы приняли начинающего американского писателя за матадора.
Несостоявшийся оргазм
Шел я однажды по улице. Захотелось, знаете ли, по улице пройтись. У меня жена дня на три в Кинешму уехала. А когда жена в Кинешму уезжает, разве не хочется человеку по улице пройтись?
Вот и мне захотелось.
Иду я, значит, по улице и на то, как природа увядает, любуюсь. У нас в городе всегда так: осень нагрянет, тут же и природа принимается увядать. Наоборот редко бывает. А если поздняя осень, то еще и снег может пойти, и стемнеет пораньше. И слякоть под ногами. И кепка влажная.
И вот стало темнеть. И вот стали рекламы на домах загораться. И вот иду я по улице, всякие светящиеся глупости читаю, а сам думаю, что хватит мне по улице проходиться. Ну, раз прошелся, два, три. По той улице, по этой. У зоопарка побывал, на Москву с Большого Каменного моста полюбовался. Сколько можно? Нет, пора с этим делом завязывать. Пора домой возвращаться. Хорош подошвы об асфальт тереть! Хватит кепку мочить! И вдруг навстречу мне давняя знакомая моя в красной вязаной шапке. И тут, как увидел ее, так и пронзила меня мысль:
«Ну, здравствуй, Глобусов! Домой тебе не пора возвращаться!»
— Привет, Маша Чашкина! — говорю я. — Ты куда идешь?
— Не знаю… А ты?
— И я!
Вскоре как вежливый человек пригласил я ее в кафе с металлическими стульями: кофе попить и винца сухого. Сам решил: за все заплачу, не каждый день знакомую в красной шапке встречаю. Да и жена в Кинешме. Чем черт не шутит?
Она согласилась, сказала мне:
— Ну, пошли!
А в кафе, как между мужчиной и женщиной бывает, так и случилось. Сели мы с ней на металлические стулья и о жизни разговорились. Музыка откуда-то тихая, благородная. Самое время о жизни поговорить. Вот и стали мы обмениваться впечатлениями, каких-то друзей вспоминать. И вдруг, когда почти всех уже вспомнили, она говорит:
— Не знаю почему, но домой возвращаться неохота!
Я спрашиваю:
— А чего так?
— Не знаю… Я и к любовнику не хочу.
— А чего так?
— У него голова на утюг похожа.
— А чего так?
— Не знаю… Да и оргазма давно у меня не было.
Тут-то и пронзила меня та же мысль, что я правильно сделал, что один домой не поехал. Подумал еще: «Какой же оргазм, когда голова утюг напоминает?».
Вскоре вышли мы из кафе: она в красной вязаной шапке, я в кепке. Она справа, я слева.
И вот идем мы с ней, природа вокруг увядает, разные глупости светятся на домах, а у меня из головы не выходит, что надо бы теперь не идти, а ко мне ехать. И с каждым шагом мысль эта все сильней захватывает меня. Ведь жена моя в Кинешме, а эта моя знакомая давно уже высшего сексуального наслаждения не получала. Вдруг помочь чем смогу?
Метров триста прошли, а то и четыреста. И тут вижу: природа в городе настолько увяла, что почти нет никакой! Ни собак, ни деревьев! Пора, значит, что-то решать! И вот в районе каких-то строительных нагромождений я решительно говорю:
— А поехали сразу ко мне!
А она идет рядом со мной и молчит.
Я опять:
— А давай сразу ко мне поедем!
Она молчит.
Я снова ей:
— Да поехали сразу ко мне! Чего нам, собственно, по улице-то шляться!
Молчит.
Я опять:
— Как бы хорошо было сразу ко мне поехать!
Молчит.
Тогда я подумал:
«Вот ты, значит, какая замысловатая! В кафе, когда за мой счет вино пила, столько мне всего наговорила, а как на улицу вышли, так идешь и молчишь!»
И принимаюсь смачно описывать, какие у меня деревянные шахматы и какую я бутылку закавказского коньяка приобрел: словно бы знал, что судьба позаботится о нашей случайной встрече.
И тут она вдруг:
— Так ты же — Глобусов! Митрофан!
— Что?
— Ты — точно Митя Глобусов!
— Что?
— Ты не ухаживал за мной!
— Что? Что такое?
— Ты — тот, кто не ухаживал за мной никогда! Ни в школе, ни в институте, ни даже на пятом этаже Министерства иностранных дел!
— Что-о?! Что-о?! Что такое?!
— Вижу, что ты всё забыл! А ведь ты мог еще в пятом классе за мной поухаживать. Вот тогда бы я бы еще и подумала, ехать к тебе или не ехать. Но не было этих трех дней… Трех часов даже не было! А ты мне — поехали сразу к тебе!
И тут настолько тяжелая волна обиды окатила меня, что крикнул я:
— Ты в каком классе училась?
— В «В». А ты?
— А я в «Б». Ты для чего про оргазм говорила?!
Что дальше было?
После внезапного выкрика моего мелькнула чья-то голова, похожая на утюг; фары какие-то вырвали из сумрака горло разбитой бутылки; дверца хлопнула; и Маша пропала куда-то. Остался я на улице один, и только густой осенний вечер вокруг. Пошел снег.
Я приехал домой и сел играть в шахматы.
Маяковский дразнит Есенина
Жили-были два брата, Маяковский и Есенин.
Один был великан, другой почти карлик. Один черноволосый, другой огненно-рыжий. Один всегда мыл руки с мылом, другой категорически отказывался вообще прикасаться к воде.
Как-то Маяковский прогневался на брата за грязные руки, и прозвал его Черным Человеком.
Есенин же в отместку, к тому же завидуя росту брата, прозвал его Пароходом Нетте.
Прямо так и сказал:
— Здравствуй, Пароход Нетте!
Рассвирепел тут Маяковский, да как гаркнет:
— Иди мой руки, Черный Человек! Левой! Левой! Левой!..
Есенин ответно воскликнул:
— О, не тронь волос моих рожь!
— Какая рожь! — возражает ему Маяковский. — Рожу иди умой! Рожу!
Худо ли, бедно ли, но жили они тихо. Но вот как-то заспорили как надо стихи писать. Сами они не то что стихи могли писать, а читали с трудом, по слогам, но спорить заспорили. А аргументы все приводили фигуральные.
Маяковский схватил громадный молот и давай по наковальне лупцевать. Малиновые искры — снопом.
На что Есенин криво так усмехнулся, почмокал-посвистал, позвал голубую кобылицу, и давай ее доить. Одно ведро за другим, одно ведро за другим. Одно — полнее другого.
Обомлел Маяковский, но виду не подал. Сбегал в Африку, привез чистокровного негра, и на глазах Есенина поцеловал его прямо в губы.
Помрачнел Есенин, поморгал васильками, а потом смотался в Америку, привез толстозадую танцовщицу Дункан, и давай ее вертеть. И так ее вертит и сяк. В глазах рябит.
Маяковский ощутил подлинный приступ безумия. Он оттолкнул негра, вскочил на мраморный постамент и говорит:
— Я памятник себе воздвиг нерукотворный!
Сказал и вправду стал памятником.
Вот так Есенин не только проиграл спор, но и потерял брата.
Постоял Есенин возле окаменевшего брата, огорченно плюнул, и поплелся домой. Дункан ржаной собакой поволоклась за ним.
За Дункан поволокся ее ржаной шарф.
«Руки с мылом помыть, что ли?! — неожиданно вопросил себя Есенин. И оглянувшись на Дункан, подумал. — И чего ей надо от меня? Потанцевали и будет! Нет, поволоклась за мной. Эх ты, ржаная сука! Танцовщица, мать твою! Американочка хренова!..»
Детка-конфетка
Ее кумир — Жерар Депардье, получивший премию имени К.С.Станиславского, врученную ему публично на последнем по счету МКФ. По-моему, это — ошибка. Премию надо было дать ей, моей детке-конфетке, а не прославленному Депардье.
Но я ее к нему не ревную. Я ее вообще ни к кому не ревную. И если есть в ней что-то такое, что мне не нравится, то это, возможно, омерзительная ее привычка сосать по ночам леденцы. Но бросить ее не могу. Пусть сосет, пусть чмокает, пусть это будет дополнительной ночной музыкой, сопровождающей наши с ней отношения в течение последних лет десяти…
У нее — темный треугольник внизу живота. Мне приятно прикасаться губами к нежным волосам этого треугольника. А фигура у нее такая, что так и тянет сравнить ее фигуру с песочными часами. Это приятное сравнение, даже приятней самих часов, которые как их ни переворачивай, а не удается остановить мелкое движение песка… А когда она садится в кресло и принимается сосать леденцы, я ей говорю:
— Годы, годы пройдут, а ты от этой своей идиотской привычки так и не избавишься.
— Не избавлюсь, — говорит она. — А для чего избавляться? Сосу себе и сосу… У тебя, кстати, где лежат леденцы?