Авл Геллий - Аттические ночи. Книги XI - XX
Каким образом философ Диоген отомстил одному диалектику, испытывавшему его бесстыдным софизмом
(1) Во время Сатурналий в Афинах случалось нам весело и благопристойно предаваться своего рода игре по следующим правилам. (2) Собираясь в большом числе во время омовения, мы, люди одних и тех же занятий, обдумывали уловки, именуемые софизмами, и, словно бросая разного вида кости (tali aut tesserulae), [1228] поочередно выставляли их на общее обсуждение. (3) Премия за разрешенную уловку или наказание за недостаточную сообразительность [при разгадке] равнялись монете в один сестерций. (4) Собранные в результате этой забавы деньги все мы, участвовавшие в игре, тратили на скромный обед.
(5) Софизмы же были примерно такого типа (пусть даже по-латыни будут они выражены не слишком искусно и чуть ли не топорно): „То, что есть снег, не есть град; снег белый, следовательно, град не белый“. Другой подобный [образец]: „То, что является человеком, не является лошадью; человек — животное, следовательно, лошадь — не животное“. (6) Итак, тот, кто, согласно ритуалу игры в кости, был призван для разрешения или опровержения софизма, должен был сказать, в какой части [фразы] или в каком слове заключена ловушка, что не нужно принимать или в чем не следует уступать; если он не говорил, то наказывался штрафом в один сестерций. Этот штраф шел на оплату обеда.
(7) Приятно сказать, сколь остроумно Диоген ответил на софизм того рода, что я привел выше, некоего диалектика из школы Платона, сформулированный с целью поношения. (8) Ибо когда диалектик спросил: „Тем, что есть я, ты не являешься?“, Диоген кивнул в знак согласия, и тогда тот добавил: „А я — человек“, и когда [Диоген] и с этим согласился, диалектик в ответ сделал следующий вывод: „Следовательно, ты не человек“. — „Да ведь это ложно, — сказал Диоген. — А вот если ты хочешь, чтобы это [положение] стало истинным, начни с меня“. [1229]
Глава 14Что означают [греческие] числительные „hemiolios“ и „epitrios“; и о том, что слова эти наши [авторы] с трудом решались перевести на латинский язык
(1) Некоторые числа, для которых у греков есть определенные наименования, соответствий в латинском языке не имеют. (2) Те же, кто писал по-латыни о числах, использовали греческие слова; образовать же наши [слова] не захотели, так как это было бы нелепо. (3) В самом деле, какое слово может соответствовать числительному hemiolios или epitrios? [1230] (4) Hemiolios — числительное, которое содержит какое-либо целое число и его половину, например, три вторых, пятнадцать десятых, тридцать двадцатых. (5) Epitrios — это [числительное], которое содержит какое-либо целое число и треть этого числа, как четыре третьих, двенадцать девятых, сорок тридцатых. (6) Отметить это и запомнить представляется небесполезным, потому что, если не знать этих числительных, невозможно понять некоторые утонченнейшие рассуждения, представленные в книгах философов.
Глава 15О том, что Марк Варрон отметил требующую тщательного и обстоятельного внимания особенность эпических стихов
(1) Знатоки метрики заметили, что в длинных стихах, которые называются гекзаметрами, и точно так же в сенариях, первые две стопы, равно как и две последних, могли содержать отдельные целые слова, а средние [стопы] — никогда, но что они состоят из слов разделенных [цезурой], или смешанных и объединенных слов [в пределах одной стопы].
(2) Марк Варрон [1231] в книгах „Дисциплин“ написал, что пятая полустопа всегда завершала слово и первые пять полустоп имели точно такое же значение в построении стиха, как и последние семь. Он же пишет о том, что это происходит на основе своеобразной геометрической закономерности.
Книга XIX
Глава 1
<***> [1232]
(1) Мы плыли от Кассиопеи [1233] в Брундизий по Ионийскому морю, широкому, бурному и жестокому. [1234] (2) Затем, после первого дня плавания, настала ночь, в течение которой свирепый боковой ветер наполнил волнами корабль. (3) После для всех наших, плакавших и метавшихся в трюме, наконец все же засиял день. Но опасность и ярость ветра ничуть не ослабели; скорее наоборот, вихри участились, небо стало черным, облака клубились, устрашающие фигуры, складывающиеся из них, которые называли тифонами, [1235] нависали и надвигались и, казалось, готовы были раздавить корабль.
(4) На том же корабле находился прославленный философ-стоик, которого я знал в Афинах как человека весьма влиятельного и собиравшего вокруг себя много юношей — учеников. (5) Тогда, в столь великих опасностях и при такой буре в небе и на море, стал я искать его глазами, желая знать, каково же состояние его души, спокоен ли он и неустрашим. (6) И мы увидели человека, испуганного и охваченного ужасом, [1236] который, однако, не издавал ни рыданий, как все прочие, ни каких-либо подобных звуков, хотя волнением и цветом лица немногим отличался от других. (7) А когда небо прояснилось, море утихло и непосредственная опасность миновала, к стоику подошел некий богатый грек из Азии, погрязший в бесчисленных усладах тела и души, с большим багажом и множеством челяди. (8) Он как бы шутя спросил: „Что же ты, философ, когда мы были в опасности, побледнел и испугался? Я вот не испугался и не побледнел“. (9) Философ же, несколько поколебавшись, стоит ли ему отвечать, сказал: „Если в такой жестокий шторм я и кажусь немного испуганным, причину этого ты услышать недостоин. (10) Но тебе вполне ответит за меня ученик <Сократа> [1237] Аристипп. Когда его в сходный момент подобный тебе человек спросил, почему философ боялся, тогда как он, напротив, ничуть не испугался, [Аристипп] ответил, что их обстоятельства неодинаковы, поскольку тот не слишком беспокоился за жизнь негоднейшего бездельника, тогда как сам он боялся за жизнь Аристиппа“.
(11) Этими словами стоик тогда отделался от богатого азиата. (12) Но затем, когда мы прибыли в Брундизий и море с небом были спокойны, я спросил, какова же причина его страха, которую он отказался назвать тому, кто обратился к нему не вполне уважительно. (13) И мне он тихо и ласково ответил: „Поскольку ты желаешь внять, послушай, что думали о кратком, но неизбежном и естественном страхе наши предшественники — основатели школы стоиков, или лучше, — сказал он, — прочитай, ибо, прочитав, ты легче поймешь и лучше запомнишь“. (14) И тут он у меня на глазах достал из своего узелка пятую книгу „Бесед“ философа Эпиктета. Эти „Беседы“, собранные Аррианом, [1238] без сомнения, согласуются с тем, что написано Зеноном [1239] и Хрисиппом. [1240]
(15) В этой книге, написанной, разумеется, по-гречески, мы прочитали следующее: „Видения души, называемые философами φαντασίαι (образы), [1241] приводящие в движение человеческий разум при первом взгляде на вещь, с каковой сталкивается душа, возникают не по желанию и не согласно суждению, но появляются у людей благодаря какой-то силе, которую следует изучить. (16) „Принятия“ (probationes), называемые греками συγκαταθέσεις, [1242] с помощью которых те же видения познаются и различаются, возникают по желанию и формируются согласно человеческому суждению. (17) Поэтому, если внезапно раздается какой-нибудь ужасный звук или с неба, или от обвала, либо что-то предвещает неожиданную опасность, либо произошло нечто другое такого рода, неизбежно, что и душа мудреца некоторое время будет пребывать в состоянии потрясения и подавленности не из-за составленного о каком-либо зле мнении, а из-за неких быстрых и неосознанных движений [души], опережающих ум и здравый смысл. (18) Но затем мудрец [внутренне] не одобряет такие φαντασίαι — ужасные видения своей души, то есть не принимает и не признает (ου̉ συγκατατίθεται ου̉δέ προσεπιδοξάζει), но отталкивает и с презрением отвергает, и ему кажется, что не следует бояться этих обстоятельств. (19) Говорят также, будто разница между душой мудрого и [душой] глупца состоит в том, что глупец те вещи, которые, согласно первому движению души, ему кажутся страшными и дикими, считает таковыми в действительности и тем самым принимает и „признает“ (προσεπιδοςάζει) — ибо это слово употребляют стоики, рассуждая о подобном деле, — происходящее. (20) Мудрец же, после того как слегка и ненадолго изменился в лице и побледнел, не принимает (ου̉ συγκατατίθεται), но сохраняет крепость и силу своего мнения; он всегда держит [в уме], что подобного рода видений, пугающих ложной наружностью и пустым страхом, следует менее всего бояться“. [1243]
(21) Мы прочли, что так думал философ Эпиктет и написал в книге, которую я назвал, и решили, что следует отметить по этому поводу: мы не считаем свойством глупого или малодушного человека недолгую робость. Как не побледнеть, когда внезапно возникают обстоятельства такого рода, о которых я сказал? Однако в этом недолгом естественном побуждении мы скорее уступим слабости, чем будем думать, что вещи таковы, какими кажутся.
Глава 2<***> [1244]
(1) Есть пять человеческих чувств, называемые по-гречески αι̉σθήσεις, посредством которых, как представляется, мы ищем удовольствия для души и тела: вкус, осязание, обоняние, зрение, слух. Удовольствие, которому с помощью всех этих [чувств] предаются неумеренно, считается постыдным и неподобающим. (2) Но те излишества, которые происходят от вкуса и осязания, как полагали мудрые мужи, самые отвратительные из всех, и тех, кто более всего предавался двум этим скотским удовольствиям, греки называют словами, [обозначающими] ужаснейшие пороки: <или α̉κρατει̃ς> [1245] или α̉κόλαστοι; а мы называем их incontinentes (невоздержанными) или intemperantes (неумеренными); ведь если ты захочешь передать α̉κόλαστοι более сжато, то слово получится слишком необычным. (3) Вот эти удовольствия вкуса и осязания, то есть страстное влечение к пище и Венере, — единственные, которые у людей являются общими с животными, и по этой причине всякий, кого одолели эти звериные страсти, причисляется к скоту и диким зверям. (4) Удовольствия, происходящие от трех других чувств, как кажется, свойственны только людям. (5) Я привожу слова философа Аристотеля об этом, чтобы суждение славного и знаменитого мужа удержало нас от столь опасных наслаждений: „Почему те, кто неумерен в отношении удовольствий от осязания и вкуса, называются невоздержанными? Ибо одни из них неумеренны в любовных наслаждениях, а другие — во вкушении пищи, причем у одних удовольствие от пищи — на языке, а у других — в глотке; вот почему Филоксен молился о том, чтобы иметь глотку журавля. Или это потому, что удовольствия, происходящие от этих чувств, являются у нас общими с другими животными? Насколько они общи, настолько эти два удовольствия презираемы и постыдны, так как побежденного ими человека презирают и называют „невоздержанным“ и „неумеренным“, оттого что он побежден наихудшими удовольствиями. А так как чувств всего пять, нужно сказать, что другие животные получают удовольствие только от двух, <названных выше,> [1246] а от прочих или совсем не испытывают удовольствия, или испытывают его случайно“. [1247] (6) Итак, кто, имея хоть каплю человеческого стыда, будет наслаждаться удовольствием от еды и соития, которое у человека общее со свиньей и ослом? (7) Сократ же говорил, что многие люди для того хотят жить, чтобы есть и пить, а не есть и пить, чтобы жить. (8) А Гиппократ, муж божественных познаний, полагал, что любовное соитие — некая часть неприятнейшей болезни, которую римляне назвали morbus comitialis; [1248] ведь таковы его собственные слова: τὴν συνουσίαν ει̃ναι μικρὰν ε̉πιληψίαν („соитие — это небольшая эпилепсия“). [1249]