Марк Хелприн - На солнце и в тени
В первом акте она главенствовала. Пробудь она на сцене дольше, она стала бы восходящей звездой Бродвея, сметая сомнения, посеянные прессой. Но краткость роли не позволяла ей этого, и она ждала в своей гримерке, пока здание сотрясалось от возгласов и аплодисментов, которые все чаще прерывали действие по мере его развития и последовали бы за ее песней, вынудив исполнить ее на бис, если бы аудитория была столь же теплой и непринужденной, чего не могло быть в начале спектакля.
Не желая, чтобы его уход показался сидящим вокруг него людям неодобрением, Гарри дождался антракта, чтобы пройти к ней. В вестибюле и на тротуаре было полно зрителей, которым не терпелось покончить со своими напитками и вернуться в зал. Постановка была более чем успешна, ни Сидни, ни инвесторам ничто не угрожало. Гарри свернул в переулок и прошел через служебный вход. Слева и справа в противоположных направлениях, словно матросы, призываемые сигналом боевой тревоги, носились рабочие сцены, хористки и люди с блокнотами.
Поскольку зеркало окружали восемнадцать жарко пылавших лампочек без абажуров, в гримерке Кэтрин работал вентилятор. Она сменила костюм на шелковый халат.
– Разве ты не в нем должна быть, – спросил он, имея в виду шерстяной костюм девушки из Ред-Лайона, – для выхода к занавесу?
– Да, но мне надо быть эскимоской. Если останусь в нем, буду обливаться потом. – Она отпила воды со льдом.
Он сказал, что ей нет равных. Сказал, как сильно любит ее и как гордится ею, и добавил, что, когда она пела, снова влюбился в нее, словно в первый раз. В ответ она посмотрела на него грустно, но с любовью, кроме которой ему ничего не было надо.
После антракта предполагалось потрясти публику так, чтобы она, по выражению Сидни, вернулась к Dramatische Weltanschauung[106]. Этому должен был способствовать энергичный номер из пьесы внутри пьесы, в котором весь хор появился в чечеточной обуви и ступал по сцене так ритмично и сильно, что, если бы внизу пролегал туннель метро, лопасти его потолочных вентиляторов и поля последних в сезоне соломенных шляп прогнулись бы, словно от десятифунтовых гирь. Звуки пронзительных кларнетов и лающих тромбонов, а также самые вибрации половиц охватили весь театр, заставив стакан Кэтрин ползти по стеклянной столешнице ее туалетного столика, как по планшетке для спиритических сеансов.
– Вот так хористки, – сказал Гарри. – Не хотел бы я оказаться у них на пути.
И тогда Кэтрин, помедлив, как ее мать, – хотя ей было всего двадцать три, она часто выказывала серьезность и спокойствие длительного самоанализа, – сказала:
– Они никогда не устают. Это у них в крови. Они родились, подпрыгивая, как Бетти Буп[107]. На днях я говорила с одной из них, она думает, что меланхолия – это собака, которая любит фрукты. Их энергия проистекает из невинности. О, – подняв указательный палец правой руки, она смотрела в потолок, пока волна смеха катилась через стены, – они смеются Джорджу. Это замечательно. Это вернет его к жизни.
– А как насчет тебя? Аплодисменты были подобны ливню.
– Скорее граду, – сказала она. – И я не из Техаса.
– Тебя это вернет к жизни?
– Мне надо быть осторожной, – ответила она. – Надо научиться делать, что делаю, и пробиваться, как бронетанковая дивизия. Только вот я не бронетанковая дивизия. Я не железная, вот в чем проблема, хотя, будь я железной, это тоже оказалось бы проблемой.
– Играй свою роль каждый день, – сказал Гарри, – пока идет спектакль. Это даст тебе такую силу, какой ты даже представить себе не можешь. Так закаляют сталь и лечат гикори. Сильными не рождаются, сильными становятся.
Он заключил ее в объятия, и она оставалась в них почти до самого выхода к занавесу, слушая музыку сверху, приглушенную и нечеткую, звуки рожков и дорожного движения, просачивающиеся через вход на сцену, и жесткое жужжание вентилятора, похожее на ветер, дующий в парусах.
Билли и Эвелин снова были поражены и полны гордости. Они считали, что пение Кэтрин, то, как великолепно она держится на сцене, и ее финансовая независимость позволят ей пережить все трудности, которые Виктор или кто-либо еще могли чинить на ее пути. Всего лишь год назад окончившая колледж, при выходе к занавесу она вызвала те особо бурные аплодисменты, ради которых и живут актеры. И это было не в кампусе колледжа или в Провиденсе, а на Бродвее.
Кэтрин, однако, не была столь оптимистична. Она понимала, что́ ей все говорили, но это ей приходилось петь, и она, ко всему прочему, обладала некоторой нетерпеливостью, свойственной молодости. Даже Билли была свойственна нетерпеливость молодости. Возможно, потому, что половина его друзей и соратников теперь умерли, ему было не по себе, если время тратилось впустую.
Вместо того чтобы ждать рецензий, как в Бостоне, Кэтрин решила последовать примеру президентов девятнадцатого века в ночь после выборов и пойти домой спать. Билли предложил сделать остановку в ресторане «21», чтобы облегчить переход из одного состояния в другое, но она отказалась. В сущности, она почти не испытывала того эйфорического подъема, который заставляет умы актеров ночью после выступления долго крутиться с высокой скоростью, зачастую утихомириваясь только с помощью алкоголя. Решив, что плоды своего труда она может пожать спустя годы, а то и вообще никогда, она была сугубо деловой. Они вернулись домой, высадив Гарри на Сентрал-парк-уэст. Билли и Эвелин успели привыкнуть видеть свою дочь в его объятиях, привыкли видеть, как они целуются. По тому, как они прикасались друг другу, ее родители понимали, что она все сделала правильно и ей повезло, и в половине первого ночи привратнику дома 333 по Сентрал-парк-уэст пришлось придерживать дверь открытой дольше обычного, пока Кэтрин с Гарри обнимались в полуночной синеве.
Хейлы уехали, а Гарри, как всегда, поднялся на лифте, почти ошеломленный отсутствием Кэтрин. Не быть рядом с ней, не смотреть на нее, не целовать ее было неестественно. Особенно болезненным это было сейчас, потому что он знал: если он решится на то, что имел в виду Вандерлин, оба они подвергнутся опасности, как бы тщательно ни скрывал он от нее, чем будет заниматься, и потребуются длительные расставания.
Прежде чем Хейлы добрались до Саттон-плейс, Гарри сумел заснуть. Сон обладал двойным волшебством. Он вдвое сократит время до завтрашней встречи с ней на обеде, а пока он спит, она будет ему сниться. Когда любишь, всегда снится тот, кого любишь. Спустя десять, двадцать, тридцать или сорок лет сновидения настолько ясны и реальны, что потрясают до глубины души. И если любовь может быть отвергнута или подавлена, они так живы, что обжигают.
Рано утром, когда солнце начало светить в окна со стороны Лонг-Айленда поверх мостов, а вся труппа, обессиленная, спала, Кэтрин была свежей и бодрой, раньше всех поднявшись на третий и последний день бабьего лета. Она быстро оделась и пошла к газетному киоску на углу Пятьдесят седьмой и Первой, а затем поспешила домой с кипой газет, за которые, не в силах ждать сдачи, заплатила слишком много: «Таймс», «Триб», «Пост», «Джорнал-Америкэн», «Дейли ньюс» и парочка других, которые, скорее всего, не могли позволить себе послать кого-нибудь в театр, чтобы написать рецензию.
Открывая газеты одну за другой на просторном кухонном островке, она бегло их просматривала. Потом стала читать более тщательно. Закончив, отступила на шаг, глядя на груду газет, распростертых, словно белые крылья мертвых лебедей или гусей, валяющихся на каменных плитах пола. Все рецензии были хорошими, некоторые великолепными, но ни в одной о ней не упоминали ни строкой, ни фразой, в них не было ни ее, ни ее героини, ни тех обвинений, которые были во всех бостонских газетах.
Она оказалась стерта. Это было хуже, чем подвергаться нападкам. Это не возбуждало эмоций, а гасило их. Молчание было причиной молчания. Она стояла на кухне, глядя на газеты как будто без боли и потрясения, ее сердце просто остановилось.
– Разве это не кажется совершенно естественным? – спросила она. Он сидел справа от нее за квадратным столиком, покрытым ослепительно-белой скатертью. Его стул стоял напротив нее, но он придвинулся ближе, прихватив с собой и тяжелый фарфор с серебряными приборами.
– Что именно? – Вознесшиеся над городом на много этажей, они словно летели, а полуденному солнцу, теперь довольно низкому, хватало сил, чтобы все вокруг было отчетливым, но не размытым от его яркости. Гавань была цвета Средиземного моря у берегов Мальты. Вверху, на уровне глаз и ниже проносились тонкие клубы полупрозрачного тумана. Солнечный свет отражался от стекла и камня до самого Бэттери-парка, а ветер был удивительно прохладным.
– То, что мы здесь, за обедом, разодетые, с таким видом, будто нам ни о чем на свете не надо беспокоиться. Ты вернешься на работу, а я сегодня буду выступать на Бродвее. Это Нью-Йорк. Здесь все идеально. Почему же у меня такое чувство?