Марк Хелприн - На солнце и в тени
– То, что мы здесь, за обедом, разодетые, с таким видом, будто нам ни о чем на свете не надо беспокоиться. Ты вернешься на работу, а я сегодня буду выступать на Бродвее. Это Нью-Йорк. Здесь все идеально. Почему же у меня такое чувство?
– Давай посмотрим, – сказал он, что означало, что ему придется подумать, как наиболее деликатно констатировать очевидное. Тишины вокруг не было. Волны звука доносились от бара, неразличимо смешивая оседание измельченного льда с ритмическим постукиванием барабана. Посреди стола стояла одинокая красная роза, чьи масляные лепестки преломляли прямой солнечный луч в бесчисленные движущиеся блики – золотые, серебряные, красные и синие. Все это действовало гипнотически даже без алкоголя. – Продовольствие нам поставляют без перебоев, – сказал он таким тоном, словно зачитывает список. – У нас есть вода. Мы живы. Никто из нас не ранен, – он погрозил пальцем, – физически. Мы здоровы. Мы чисты. Мы свободны. И мы молоды.
– Правда. Почему же я чувствую подавленность? Так не должно быть, – сказала она, скромно понизив голос, пока официанты водружали перед ними «букет» из моллюсков, два бокала традиционного для Хейлов белого «О-Бриона» и корзинку хлеба, доставленного этим утром из Парижа на «Клипере» авиакомпании «Пан-Америкэн».
– Потому что тебе неоднократно и с разных сторон говорили, что ты не хороша. Даже папа римский был бы подавлен, а особенно человек, которому вряд ли когда-нибудь говорили что-нибудь подобное. Тебе такое говорили?
– Прямо? Нет. То есть если не считать Виктора и того, как он со мной обращался. А так – нет, не говорили.
– Значит, дело отчасти в этом, – сказал он. – Есть два типа людей. Одни экстраполируют несчастливое настоящее далеко в будущее, держатся настороже и чувствуют себя подавленно. Другие не умеют ничего экстраполировать, никогда не знают, что будет, и чувствуют себя счастливыми, пока их не выбьет из колеи. Но если при экстраполяции сложной ситуации ты, будучи ответственной по природе, не смеешь надеяться, что тебе когда-нибудь улыбнется удача, твои прогнозы будут становиться все мрачнее. Но, Кэтрин, к тебе непременно придет удача. Нет никакой возможности предвидеть все будущие события, о которых никто не имеет ни малейшего представления. Все успокоится. Все движется волнами. До самого конца никто не остается внизу и никто не остается наверху. А в конце концов, кто знает? Ты можешь взмыть, как ракета.
– Кажется, я, несмотря ни на что, верила что, что стану загляденьем Бродвея, а стала, как видишь, привидением Бродвея. Не примой, а призраком. И все из-за моего проклятого богатства. Ненавижу его. Отец однажды сказал: «Временами я был в таком отчаянии, что вел себя как нормальный, и мне это нравилось, но потом меня выбрасывали. Они всегда так делают». Гарри, деньги что, всегда стоят на пути?
– У нас с тобой? Они ничего не значат, если не считать, что иногда мне трудно за тобой поспевать. Например, вот это, – сказал он, имея в виду заведение, в котором они находились, и сумму, в которую это обойдется. – Но одна только накрахмаленная и сияющая скатерть этого стоит, не говоря уже о салфетке. В июне сорок четвертого за такую салфетку я отдал бы месячное жалованье. Англичане, конечно, по-другому понимают это слово[108] и могут счесть это довольно забавным.
– Об этом я позабочусь, – заверила она его.
– Нет.
– Вот это я и имею в виду. Дисбаланс.
– У твоего богатства – беру свои слова обратно, – у твоего богатства есть одна сторона, которую я очень люблю. – Ее приятно удивило его признание. – Ты чаще всех, кого я только знаю, надеваешь новую одежду, чаще даже, чем те, кто занят в швейном бизнесе. Обожаю запах новой одежды. Не знаю, от мерсеризации он берется, или свежий хлопок так пахнет, или что там обновляет шелк. Но он столь же многообещающий, как свежий хлеб или новая краска: словно можно начать все сначала, просто надев новую рубашку. В детстве я любил, когда нам в первый день занятий выдавали учебники. Запах краски и бумаги все еще заставляет меня чувствовать, что мир открыт, что мать и отец живы, что летняя жара только что пошла на убыль и в окна нежно льется нежданно чистый сентябрьский воздух.
– Ты всегда замечаешь, когда на мне что-то новое?
– Всегда.
– Не могу сказать, что мне это неприятно. Я решила пойти сюда просто потому, – сказала она, – что мать водила меня сюда обедать, когда я была маленькой. Однажды был очень сильный ветер, и биплан, который пытался лететь против ветра, висел совершенно неподвижно относительно земли. Он был не больше чем в ста футах. Я видела, что у летчика были усы. В конце концов он сдался и отступил, но после этого в ветреные дни я всегда смотрю вверх, если слышится этакое жужжание, как у насекомого. Когда такое случается, люди начинают бессознательно отмахиваться. Но война с этим покончила. Самолеты стали мощнее, в городе им не застрять. Мне захотелось пойти сюда из-за этих воспоминаний. А о цене я не подумала. Извини.
– Нет, оно того стоит. Даже писсуары. Вместо того чтобы глазеть на грязную стену с телефонными номерами и корявыми набросками разных частей тела, смотришь в оконце на облака. Такого хорошего вида не было, знаешь ли, даже у Линдберга[109]. Прямо перед собой он ничего не видел. Так что не стоит извиняться, правда.
Как бы ей того ни хотелось, Кэтрин никогда не могла избавиться от побочных следствий своего богатства.
– В колледже у меня было две соседки по комнате, – сказала она, – Марисоль – ты ее видел, – она с Кубы, из семьи, разбогатевшей на сахаре и табаке, и Венди, она из Порт-Джервиса. Ты бывал когда-нибудь в Порт-Джервисе? Сплошной лес, куда ни глянь. Ее отец – охотник на оленей.
– Работа такая? – спросил Гарри. – Должно быть, тяжелая.
– Я тоже так думаю. У нее был тот же размер, что у Марисоль, поэтому она часто одалживала у Марисоль платья для танцев и чаепитий. Она выглядела потрясающе. Все получалось превосходно. Никаких проблем. Однажды перед рождественскими каникулами у нас устроили чаепитие со студентами Принстона – очень важное для некоторых девушек. Мы пошли. Перед самым уходом я видела, как Венди подушилась за ушами и у основания шеи – ванильным экстрактом «МакКормик» прямо из бутылки.
– Стала рождественской печенюшкой?
– Да, чертовской рождественской печенюшкой. Мы вышли, прежде чем я успела что-либо сказать, но на следующий день я позвонила маме и спросила, может ли она заказать большой пузырек «Герлена». Мать говорит: «Вроде того, что ты взяла с собой в школу? Как ты могла так быстро его извести? Или он разбился?» Тогда я ей все рассказала, и она тут же заявила: «Нет. Вы с Марисоль захватите домой свои духи, а когда поедете обратно, прихватите бутылку ванили».
– Это правильно.
– Совершенно правильно, – сказала Кэтрин. – Когда Венди увидела, как мы душимся ванилью, она заплакала. Мы втроем обнялись, и, скажу я тебе, та бутылочка ванили, что я купила в «Гристедс», была дороже десяти тысяч флаконов «Герлена» или «Жана Пату». Теперь три девушки связаны такими узами, которые никогда не разорвутся.
– И? – спросил он, любуясь ею.
– Я хочу подойти к тебе, а не пытаться встретиться посередине. Будешь беден – буду бедной. Будешь богатым – буду богатой. Это все не важно.
– Куда же денутся все те деньги, что предназначены для тебя?
– Не знаю.
– Хотел сегодня кое-чем с тобой поделиться, – сказал он. – Я собираюсь уладить эту проблему с бизнесом. Вердераме.
– Что ты хочешь сделать? Я имею в виду, как?
– Тебе не следует ничего знать.
Она положила чайную ложку, которую вертела в руках, пока они говорили, любуясь ее тусклым блеском, исходившим от ее черепа, тысячу раз мытого, теплого и слегка беловатого. Поняв всю важность того, что он сказал, и почувствовав, что не сможет заставить его рассказать об этом подробнее, она содрогнулась, и что-то вроде электрической волны пробежало у нее от головы до пят. Но она не стала отговаривать его от принятого решения. Она понимала, что рискует его потерять, рискует потерять и свою жизнь, но не сказала «нет». Чуть кивнув, она согласилась. В последний день бабьего лета, когда голубизна неба была нежнее, чем «Веджвуд»[110], а их окружали явившиеся на свидание пары и туристы, пришедшие потанцевать, она почувствовала то же, что с незапамятных времен испытывают очень многие женщины. Война, которую ее отец провел в безопасности, дома, представлялась абстракцией, но теперь, когда все закончилось, Кэтрин казалось, будто она попала в самую гущу войны, что война едва ли не пронзает ее насквозь.
– Тебе ничего нельзя об этом знать, – продолжал он, говоря так сдержанно, что даже тот, кто умеет читать по губам, ничего бы не понял.
– Ты меня не оставишь? – спросила она.
Когда их руки соединились под столом, она так крепко сжала его ладонь, что, будь у нее больше сил, сломала бы ее.
– Ты женишься на мне, – сказала она. Это было не приказом и не мольбой – простой констатацией.