Орландо - Вирджиния Вулф
– Он сидел за столом Твитчет, – задумчиво проговорила Орландо, – в грязной фрезе… То ли мистер Бейкер зашел померить брус, то ли Ш – п–р? (Ибо если мы называем имена тех, кого глубоко почитаем, то не произносим их полностью.)
Десять минут она смотрела прямо перед собой, почти позволив машине остановиться.
– Одержимая! – вскричала Орландо, резко выжимая газ. – Одержимая! С самого детства. Вон летит дикая гусыня! Она пролетает мимо окна в сторону моря. И я прыгаю, – (она крепче вцепилась в рулевое колесо), – и тянусь за ней. Но гусыня летит слишком быстро. Я видела ее здесь – и там, и там – в Англии, Персии, Италии. Вечно она летит к морю, и я бросаю ей вслед слова, – (она взмахнула рукой), – и толку от них не больше, чем от сетей, вытащенных на палубу, – одни водоросли и иной раз на дюйм серебра – всего шесть слов – на дне сети. И никогда не попадается в них огромная рыба, что живет в коралловых рощах.
Она склонила голову, глубоко задумавшись.
Именно в тот миг, когда она перестала звать Орландо и погрузилась в размышления о чем-то другом, сама собою явилась Орландо, которую она звала, что доказывает произошедшая с ней перемена (она въехала в ворота поместья и углубилась в парк).
Она помрачнела и осела, словно под действием амальгамы, которая делает поверхность непроницаемой, и плоское обретает глубину, близкое становится далеким, и все замыкается, как вода в стенках колодца. Итак, она помрачнела, осела и стала тем, что называют, справедливо это или нет, единым «я», настоящим «я». И умолкла. Ибо вполне вероятно, что люди разговаривают вслух сами с собой (которых может быть более двух тысяч), осознавая внутренний разлад, и пытаются общаться, но стоит общению наладиться, как они умолкают.
Уверенно и проворно она проехала по извилистой аллее меж вязами и дубами по пологому дерну парка, опускавшемуся столь же плавно, как вода накрывает берег зеленой волной. Кое-где росли степенные купы буков и дубов. Среди деревьев показался олень белый как снег, другой – со склоненной набок головой, потому что рогами запутался в проволочной сетке. Все это – деревья, олени, дерн – Орландо наблюдала с величайшим удовлетворением, будто сознание ее превратилось в жидкость, которая обтекала предметы и над ними смыкалась. И вот она въехала во двор, куда возвращалась столько сотен лет, верхом на лошади или в карете, запряженной шестеркой, в сопровождении свиты или без, и реяли плюмажи, горели факелы, и цветущие деревья, теперь ронявшие листву, осыпали ее лепестками. Сейчас она была одна. Падали осенние листья. Привратник открыл ворота.
– С добрым утром, Джеймс, – сказала она. – Не заберешь ли вещи из машины?
Слова, которые сами по себе не несут ни красоты, ни интереса или важности, сейчас наполнены таким глубоким смыслом, что падают, словно спелые орехи с дерева, и доказывают: если сморщенная кожура обыденности наполняется смыслом, то чрезвычайно приятна для органов чувств. Теперь это относилось к каждому движению и действию, пусть и обыденным, поэтому увидев, как Орландо сменяет юбку на габардиновые бриджи и кожаную куртку, что заняло у нее меньше трех минут, можно было бы восхититься красотой ее движений, как если бы мадам Лопокова танцевала балет. Затем она вошла в столовую, где со стен чопорно взирали ее старые друзья Драйден, Поуп, Свифт, Аддисон, словно ожидая, что она воскликнет: «Угадайте, кому вручили премию!», но когда узнали, что речь идет о двухстах гинеях, то одобрительно покивали. Такой суммой, казалось, говорят они, пренебрегать не стоит. Она отрезала себе кусок хлеба и ветчины, сложила их вместе и начала есть на ходу, мигом растеряв все светские манеры. Сделав пять или шесть кругов по комнате, Орландо залпом выпила бокал красного испанского вина, налила еще и зашагала по длинному коридору, потом прошла через дюжину гостиных и начала прогулку по дому в сопровождении тех элкхундов и спаниелей, которые соизволили к ней присоединиться.
Все это входило в распорядок дня. Вернуться и не пройтись по дому было равносильно тому, чтобы не поцеловать родную бабушку по возвращении. Орландо казалось, что в ее отсутствие комнаты дремлют и озаряются при ее появлении, потягиваются, протирают глаза. Еще ей казалось, что в те сотни и тысячи раз, когда она входила, комнаты всегда выглядят по-разному, ибо за долгую жизнь в них накопились мириады настроений, которые меняются в зависимости от времени года, от погоды, от перипетий ее собственной судьбы и личных качеств тех, кто приходит к ней в гости. С чужаками они всегда держались учтиво, хотя и немного с опаской; с ней всегда вели себя открыто и непринужденно. Почему бы и нет? Ведь они знакомы почти четыре сотни лет. Скрывать им было нечего. Она знала их печали и радости. Знала их возраст и маленькие секреты – потайные ящики, шкафы или какие-нибудь изъяны вроде деталей, которые заменили или добавили позже. От них она тоже ничего не скрывала, приходила к ним и юношей, и женщиной, плача и танцуя, в глубокой задумчивости и смеясь. На этой банкетке у окна написала первые стихи, в той часовне пошла под венец. И похоронят ее тоже здесь, думала Орландо, стоя на коленях на подоконнике в длинной галерее и потягивая испанское вино. Хотя она с трудом могла представить, как геральдический леопард будет отбрасывать лужицы желтого цвета в тот день, когда ее опустят в склеп и упокоят среди предков. Ни в какое бессмертие Орландо не верила и все же не могла отделаться от ощущения, что душа ее будет ходить взад-вперед среди красных лучей на панелях и зеленых на диванах. Ведь комната – она зашла в спальню посла – сияла, словно ракушка, пролежавшая на дне моря многие века, и вода покрыла ее налетом и раскрасила в миллион оттенков – розовый и желтый, зеленый и песчаный. Спальня была хрупкая, словно ракушка, такая же радужная и пустая. Не спать в ней больше послу. Да, но зато Орландо знала, где бьется сердце дома. Бережно приоткрыв дверь, остановилась на пороге, чтобы (так ей нравилось думать) комната ее не заметила, и смотрела,