Орландо - Вирджиния Вулф
К сожалению, хотя время и вынуждает животных и растения цвести и увядать с поразительной систематичностью, оно не влияет на человеческий разум столь же просто. Более того, человеческий разум влияет на время не менее странным образом. В причудливой стихии человеческого духа час может растянуться пятидесяти– или даже стократно; с другой стороны, в нашем сознании час вполне может уложиться в одну секунду. О странном несоответствии между тем, что мы видим на часах, и тем, что чувствуем, известно слишком мало, и тут хорошо бы углубиться в предмет. Увы, биограф, чьи интересы, как мы уже говорили, весьма ограниченны, вынужден довольствоваться одним простым утверждением: когда человек достигает тридцати лет, как теперь случилось с Орландо, то время, когда он думает, непомерно растягивается, а время, когда действует – непомерно сокращается. Как следствие, Орландо отдавал распоряжения и управлял своими обширными поместьями в мгновенье ока, зато в одиночестве, на холме под дубом, секунды начинали набухать и раздуваться, пока ему не казалось, что те не минуют никогда. Более того, они умудрялись заполнять себя самыми причудливыми вещами. Орландо не только столкнулся с вопросами, которые поставят в тупик мудрейших из мужей, вроде: «Что такое любовь?», «Что такое дружба?», «Что такое истина?», но и обнаружил, что стоит задаться ими, как на него обрушивается все прошлое, которое виделось ему чрезвычайно протяженным и разнообразным, врывалось в падающую секунду, раздувалось двенадцатикратно, расцвечивало ее тысячью оттенков и заполняло всяческим хламом со всей вселенной.
В подобных размышлениях (или как их ни назови) он провел долгие месяцы и годы своей жизни. Без преувеличения можно сказать, что после завтрака он выходил тридцатилетним, а к ужину возвращался пятидесятипятилетним. Иные недели добавляли ему целый век, другие – не больше трех секунд. В общем, задача определения протяженности человеческой жизни (говорить о сроке, отпущенном животным, мы даже не рискнем) нам не под силу, поскольку едва мы скажем, что она тянется годами, как нам напоминают, что она пролетает быстрее, чем опадает с розы лепесток. Из двух сил, которые то попеременно, а то и одновременно (что еще больше сбивает с толку) верховодят нашей несчастной глупой головой – скоротечность и долговечность, – Орландо находился под влиянием то божества со слоновьими ногами, то мухи с комариными крылышками. Жизнь казалась ему невероятно долгой и в то же время промелькнула вмиг. Но даже в те моменты, когда она тянулась неимоверно медленно и мгновенья разбухали особенно сильно, когда он бродил по бескрайним пустыням вечности, ему было недосуг разглаживать и расшифровывать те убористо исписанные листы пергамента, которые за тридцать лет жизни среди мужчин и женщин туго свились в его сердце и мозгу. Задолго до того, как Орландо перестал думать о Любви (тем временем дуб покрылся листвой и сбросил ее дюжину раз), с поля боя ее изгнала Гордыня, следом явились Дружба и Литература. Поскольку первый из вопросов остался без ответа – что такое любовь? – она возвращалась при малейшей возможности или без нее и вытесняла книги, метафоры, вопросы о смысле бытия на периферию – дожидаться шанса вновь вступить в игру. Процесс тормозили богатые иллюстрации, причем не только картинки – старуха-королева Елизавета в розовой парче, лежащая на гобеленовом диване с табакеркой из слоновой кости и золотым клинком, но и запахи – душилась она крепко, и звуки – в тот зимний день в Ричмонд-парке тявкали олени. Итак, мысли о любви неразрывно сплавились со снегом и зимой, пылающим камином, русскими женщинами, золотыми клинками и благородными оленями, с чавканьем старого короля Якова, шутихами и мешками сокровищ в трюмах елизаветинских кораблей. За каждым элементом, едва Орландо пытался сдвинуть его с места в своем сознании, тянулись соседние элементы, вцепившиеся в него, как в кусок стекла, пролежавший год на дне моря, вцепляются кости, стрекозы, монеты и локоны утопленниц.
– Опять метафора, клянусь Юпитером! – восклицал Орландо (что показывает, насколько беспорядочно работал его ум и какими окольными путями бродил, а также объясняет, почему дуб множество раз зацветал и сбрасывал листву, прежде чем Орландо пришел к приемлемому заключению о сущности Любви). – В чем тогда смысл? Почему бы просто не сказать… – и он пытался сформулировать в течение получаса – или двух с половиной лет? – как по-простому сказать, что такое любовь. – Подобный образ явно не соответствует действительности, – возражал он сам себе, – ведь ни одна стрекоза, разве что при весьма необычных обстоятельствах, на дне моря не выживет. А если Литература не суженая и не наложница Истины, что же она такое?.. Черт возьми! – восклицал он. – Зачем говорить наложница, если уже сказал суженая?! Почему бы просто не сказать, что думаешь, и дело с концом?
И он пытался говорить, что трава зеленая, а небо голубое, тем самым умилостивив неколебимый дух поэзии, перед которой все еще преклонялся, хотя и с безопасного расстояния.
– Небо голубое, – говорил Орландо, – трава зеленая.
Подняв взгляд, он обнаруживал, что на самом деле небо подобно вуалям, соскользнувшим с волос тысячи мадонн, а трава колышется и мрачнеет, как тысяча дев, что рвутся из объятий косматых сатиров в зачарованном лесу.
– Ей-богу, – говорил Орландо (ибо приобрел пагубную привычку разговаривать сам с собой), – я не вижу, что одно утверждение правдивее другого. Оба ложные!
И он отчаялся понять, что такое любовь и что такое истина, и впал в глубокую хандру.
Как странно наблюдать за Орландо, который вольготно раскинулся под своим дубом июньским днем, оперевшись на локоть, ведь столь прекрасный молодой человек с блестящими способностями и здоровым телом, о чем свидетельствуют румяные щеки и крепкие конечности, – человек, который, не раздумывая, бросается в атаку или принимает вызов на дуэль, настолько подвержен летаргии ума, причем, когда дело доходит до поэзии и его способности к ней, засмущается, как маленькая девочка под материной дверью. Мы полагаем, глумление Грина над его трагедией ранило Орландо не меньше, чем насмешка княжны над его любовью. Однако вернемся…
Орландо