Таинственный портрет - Вашингтон Ирвинг
Именно это сладостное ощущение дома, неизменное отдохновение, находимое в домашнем пейзаже, и есть праматерь самых стойких добродетелей и самых непорочных радостей. И я не вижу лучшего способа закончить свои отрывочные заметки, чем процитировав слова современного английского поэта, удивительно метко сказавшего[5]:
Жилища всех мастей: тут есть и замка свод,
И роскошь куполов, и особняк в саду тенистом,
Что в городке иль деревушке приютившись,
Главенствует над скромными домами,
И россыпь крыш соломенных в долине;
И с давних пор сей остров тем известен,
Что здесь блаженство мирной жизни обитает;
Покой блаженный, словно нежный голубь,
Вдруг гнездышко уютное обретший
Под сенью доброты и тихой неги,
Пусть благодатью над землей витает;
И этот мир в ладу с собой пребудет,
Вовеки сторонясь чужого взора,
Лишь в добром слове божием нуждаясь;
Он как цветок, в расселине скалы укрытый,
Взглянув на небо, он улыбкой расцветает.
Искусство сочинения книг
Если справедлив суровый приговор Синезия: «Похитить труды умерших людей – куда большее преступление, нежели похитить их одежду», то что станется тогда с большинством сочинителей?
Роберт Бертон, «Анатомия меланхолии»[6]
Меня не раз удивляла невероятная плодовитость прессы и то, что множество умов, которых Природа прокляла, наградив бесплодием, производят такую прорву публикаций. Однако по мере продолжения жизненного пути человек с каждым днем удивляется все меньше и постоянно находит простые причины, стоящие за великими чудесами. В своих странствиях по столице я случайно наткнулся на сцену, открывшую мне загадку сочинительского ремесла, разом покончившую с моими вопросами.
Одним летним днем я бродил по залам Британского музея с типичной апатией, с какой люди фланируют по музею в теплую погоду – иногда склоняясь над витринами с минералами, иногда пытаясь разгадать иероглифы на египетской мумии, а иногда – почти с таким же успехом – уловить суть аллегорических картин на высоких потолках. Пока я праздно глазел по сторонам, мое внимание привлекла дверь в самом конце анфилады. Она была закрыта, но время от времени отворялась, чтобы украдкой выпустить существо странного вида, обычно одетое во все черное, торопливо семенящее через залы и ничего не замечающее вокруг. Налет загадочности пробудил во мне ленивое любопытство, и я решил преодолеть этот узкий пролив и взглянуть на неведомый берег. Дверь поддалась с легкостью, с какой ворота заколдованного замка впускают безрассудного странствующего рыцаря. Я очутился в просторном зале, уставленном стеллажами с книгами солидного возраста. Поверх шкафов под самым карнизом висело множество потемневших портретов древних авторов. В зале были расставлены длинные столы с пультами для чтения и письма, за которыми сидели бледные, усердные субъекты, внимательно читающие пыльные тома, роющиеся в заплесневелых рукописях и делающие из них массу выписок. В этом загадочном покое царила мертвая тишина, нарушаемая лишь скрипом пера по бумаге да редким глубоким вздохом одного из мудрецов, когда он менял позу, чтобы перевернуть страницу старого тома, – не иначе порождением пустоты и метеоризма, свойственных ученым изыскам.
Время от времени один из субъектов что-то писал на клочке бумаги и звонил в колокольчик, после чего появлялся служка, в полном молчании забирал бумажку, бесшумно выскальзывал из помещения и возвращался, нагруженный увесистыми томами, в которые получатель немедленно вонзал когти и зубы с голодной прожорливостью. Я не сомневался, что набрел на секту чародеев, погруженных в изучение оккультных наук. Сцена напомнила арабскую сказку о философе, запертом в заколдованной библиотеке во чреве горы, выход из которой открывался только раз в год; духи приносили ему книги о всяких тайных знаниях, отчего к концу года, когда волшебный портал вновь открывался, он выходил наружу настолько посвященный в запретное знание, что мог воспарить над толпой и управлять законами природы.
Мое любопытство окончательно проснулось, я шепотом подозвал служку на выходе из зала и попросил объяснить смысл странной сцены, которую я наблюдал. Всего пары слов хватило, чтобы понять, в чем дело. Выяснилось, что загадочные субъекты, которых я принял за чародеев, в основном были писателями, занятыми сочинением книг. Я попал в читальный зал великой Британской библиотеки, неохватной коллекции томов всех эпох и на всех языках, многие из которых теперь забыты и большинство из которых мало кто читал, – в одну из тайных заводей устаревшей литературы, которую часто посещают современные авторы, ведрами черпающие классическую мудрость или «чистый, незамутненный английский язык», чтобы пополнить жидкие ручейки собственных мыслей.
Получив разгадку, я присел в углу и стал наблюдать за этой книжной фабрикой. Я заметил тощее, желчное создание, отбирающее исключительно оправленные в черную кожу поеденные червями тома. Очевидно, он сочинял некий глубокомысленный трактат, который купит любой, желающий слыть образованным человек, чтобы потом поставить его на видное место в своей библиотеке или положить в раскрытом виде на стол и никогда уж в него не заглядывать. На моих глазах писатель не один раз доставал из кармана большой сухарь и грыз его – то ли вместо обеда, то ли борясь с изнеможением желудка, вызванным чтением такого количества сухих трудов, – об этом лучше судить более скрупулезным исследователям, чем я.
Там также сидел франтоватый низкорослый господин в ярком костюме с довольным видом заядлого сплетника, явно говорящим о хороших отношениях между автором и его книготорговцем. Присмотревшись, я узнал в нем прилежного поставщика сочинений на самые разные темы, прочно оседлавшего рыночный спрос. Мне стало интересно посмотреть, как он изготавливает свой товар. Он был суетлив и деловит больше других – совал нос в разные книги, бегло листал рукописи, брал кусочек отсюда и кусочек оттуда, «строку за строкой, поучение за поучением, здесь немного и там немного»[7]. Содержание его книги, похоже, было таким же разнообразным, как варево в котле ведьм из «Макбета». Пальчик малый и большой, пясть лягушки, жало гада, добавить собственных сплетен, «обезьяньей крови», и «Закипай, варись стряпня!»[8].
В конце концов, подумал я, не дается ли эта вороватость писателям по разумной причине? Не служит ли она Провидению способом сохранения семян знания и мудрости из века в век вопреки неизбежному обветшанию трудов, в которых они содержались? Мы знаем, насколько мудро и прихотливо Природа заботится о