Таинственный портрет - Вашингтон Ирвинг
Поэтому не стоит горевать об увядании и забвении писателей древности. Они подчиняются великому закону Природы, определяющему, что срок жизни всех материальных вещей в мире ограничен, но в то же время предписывающему, что элементы, из которых они состоят, никуда не исчезнут. Животные и растения умирают поколение за поколением, но принцип жизни передается потомкам, и процветание рода не прекращается. Так и писатели порождают писателей, а произвев на свет обильное потомство и достигнув преклонного возраста, засыпают вечным сном в компании своих отцов, то есть, тех писателей, которые жили до них и кого они обокрали.
Предаваясь этим сумбурным соображениям, я прислонил голову к стопке старинных книг. Трудно сказать, что было тому причиной – убаюкивающие эманации этих трудов, полная тишина в зале, вызванная длительной прогулкой вялость или незадачливая привычка засыпать в неподходящее время в неподходящих местах, которой я, к своему прискорбию, подвержен, но случилось так, что я задремал. Однако воображение мое продолжало работать, перед моим внутренним взором разыгрывалась все та же сцена, поменялись лишь некоторые детали. Мне снилось, что зал по-прежнему украшен портретами древних авторов, но число их увеличилось. Длинные столы исчезли, вместо чародеев я видел толпу в лохмотьях и обносках, какую можно встретить роющейся в огромных кучах поношенной одежды на Монмут-стрит. Всякий раз, когда они хватали какую-нибудь книгу, мне представлялось, как бывает в нелепых снах, что она превращалась в предмет одежды иностранного или античного покроя, который они тут же напяливали на себя. Я также заметил, что никто из них не стремился подобрать наряд одного вкуса, но выхватывал рукав отсюда, плащ оттуда, фалду из третьего места, одеваясь безо всякого разбору, причем из-под благородных одежд все еще выглядывали старые лохмотья.
Там был дородный, розовощекий, упитанный священник, разглядывавший через пенсне заплесневелые труды полемистов. Вскоре он исхитрился натянуть тяжелую мантию одного из древних отцов, а у другого стащил седую бороду, придав себе чрезвычайно умный вид. Однако глупая ухмылка на его физиономии сводила на нет все потуги выглядеть мудро. Некий джентльмен болезненной внешности был занят тем, что вышивал свою хлипкую одежонку золотыми нитками, надерганными из старых придворных платьев времен правления королевы Елизаветы. Другой блестяще облачился в одежды из иллюстрированной рукописи, прицепил к груди бутоньерку, сорванную в «Парадизе изящных стихов», надел набекрень шляпу сэра Филипа Сидни и с видом пошлой щеголеватости удалился. Третий, тщедушный и малорослый, храбро зачерпнул сил из нескольких туманных трактатов по философии, выглядя очень внушительно спереди, но оставаясь жалким оборванцем сзади, – я понял, что он прикрыл убогость своих одежд парчовыми лоскутами, взятыми у древнеримского мыслителя.
Что правда, то правда – там были и хорошо одетые господа, прихватившие самоцвет или два, которые теперь сверкали на принадлежащих им богатых одеждах, не затмевая их. Некоторые примеривали на себя одеяния древних авторов лишь для того, чтобы усвоить принципы их вкуса и перенять их ореол и дух, но должен с огорчением сказать, что слишком многие, как я уже заметил, старались нарядиться с головы до ног как попало. Следует упомянуть одного гения в потрепанных бриджах и гамашах с пастушьей шляпой на голове, имевшего неудержимую тягу к пасторали, но чьи путешествия в «деревню» ограничивались популярными точками Примроуз-Хилла и уединенными уголками Риджентс-Парка. Он украсил себя венками и лентами древних пасторальных поэтов и, свесив голову набок, разгуливал с зачарованным, жеманным видом, лопоча о «зеленых полях». Однако больше всего меня поразил практичный пожилой господин в облачении священника с удивительно большой, квадратной, но совершенно лысой головой. Он вошел в зал, сопя и отдуваясь, с угрюмым апломбом растолкал себе дорогу локтями, схватил толстый греческий том в четверть листа, хлопнул им себя по голове и величественно поплыл к выходу в роскошном завитом парике.
В самый разгар литературного маскарада вдруг со всех сторон посыпались крики: «Воры! Воры!» Я взглянул вверх и – вот те на! – портреты на стенах ожили! Старые авторы сначала высунули из холстов головы и плечи, около минуты с любопытством смотрели сверху на пеструю толпу, а затем с пылающими от гнева глазами сошли вниз, чтобы вернуть свою похищенную собственность. Поднялись не поддающиеся описанию суета и переполох. Несчастные воришки бросились бежать, тщетно пытаясь спасти свою добычу. На одном краю полдюжины старых монахов сдирали одежду с современного профессора, на другом – опустошение проникло в ряды современных драматургов. Бомонт и Флетчер бок о бок сражались на поле боя, как Кастор и Поллукс, а крепыш Бен Джонсон совершил больше ратных подвигов, чем в бытность добровольцем на полях Фландрии. А что касалось франтоватого коротышки, собирателя всякой всячины, обвесившегося цветными лоскутами, что твой арлекин, до него, как до тела Патрокла, старалась добраться целая группа истцов. Мне было горько наблюдать, как многие мужи, на которых я привык смотреть снизу вверх с почтением и трепетом, пытались улизнуть, едва прикрывая наготу клочком одежды. И тут мне на глаза попался практичный старый господин в завитом греческом парике, в страшной панике убегающий от бросившейся за ним в погоню полдюжины писателей. Они чуть не хватали его за ляжки, в мгновение ока парик слетел с него, на каждом шагу он терял какую-нибудь часть своей ризы, пока через несколько мгновений помпезный вельможа не съежился в маленького, плюгавого, «сморщенного, лысого стрелка»[9] и не выскочил за дверь в болтающихся на спине лохмотьях.
Бедствие, постигшее премудрого жителя Фив, было таким смехотворным, что я разразился приступом нескромного хохота, разрушившего иллюзию. Галдеж и возня прекратились. Зал обрел прежний вид. Старые авторы убрались обратно в рамы, висящие на стенах в угрюмом полумраке. Я проснулся в своем углу, обнаружив, что вся компания книжных червей в изумлении уставилась на меня. В моем