Пэт Конрой - Пляжная музыка
— А кем были твои родители?
— К чему тебе это! К величайшему сожалению, они были больше чем ничто. На земле нет ничего более грустного, чем печаль Юга. Вот так и с моими родителями. Мама была доброй, но больно уж жалкой и бесхребетной. Отец был низкий человек, но, как любила говорить мама, только когда не спал… Ха-ха!
От ее смеха мурашки побежали у меня по спине.
— В горах слово «низкий» имеет совсем другое значение. В краю, куда свет проникает только поздним утром, и люди живут более жестокие. Папаша мой мало видел света.
— Ты их любила?
— Его? Никогда! Слишком много чести! — огрызнулась Люси. — Вечно болтался как говно в проруби. Ни разу не видела, чтобы он хотя бы улыбнулся.
— Они живы?
— Нет, слава богу, — отозвалась она. — Будь они живы, мы с Джудом вряд ли имели бы возможность рассказать эту сказку.
— Ты и Джуд? Что ты хочешь сказать?
— Я этого не говорила, — спохватилась Люси.
— Твой отец пил?
— Ха! — фыркнула Люси. — Да он пил так, что твоему отцу до него далеко.
— А разве можно пить еще больше? — удивился я.
— Вот и я так думала. Ты сейчас ближе к середине. На дюйм повыше. Так-то оно вернее будет. Ты думаешь, Джек, что знаешь, чего ждать от жизни. Думаешь, что детство научило тебя обходить все ловушки. Но все не так просто. Боль идет не по прямой. Она идет по спирали и выскакивает из-за спины. Вот эти-то витки тебя и убивают.
Мы подъехали к дороге, ведущей в аббатство. Когда автомобиль попадал в островки неподвижной тени, я чувствовал себя потерянным. Казалось, сама земля притихла, когда мы приблизились к коленопреклоненным, с тонзурой на голове, обитателям аббатства Мепкин. Лес во всей своей горделивой дикости развернул за нашей спиной запретные флаги. Столетний дикий виноград свисал ковром с берез и склоненных дубов. Свернув на длинную подъездную аллею, мы с Люси притихли, словно прислушиваясь к тайным распоряжениям. Сама природа здесь, похоже, вступила в молчаливый сговор со здешними обитателями. Я припарковался и, глубоко вдохнув наполненный благовониями воздух, позвонил в колокольчик для посетителей. Откуда-то издалека доносилось пение монахов. Здания были совсем новыми и выглядели так, словно построены были не для Юга, а для калифорнийских холмов.
В конце дорожки показался отец Джуд. Его сложенные руки были скрыты длинными рукавами сутаны, и шел он, слегка наклонив голову вперед. Они с Люси обнялись и так и остались стоять обнявшись.
Джуд был совершенно бесплотным, и его белая кожа напоминала спаржу, которой славится французский Аржантей. У него было измученное лицо немало повидавшего на своем веку человека, хотя, насколько мне было известно, он практически не общался с внешним миром. И когда отец Джуд повел Люси в часовню, где служили мессу, меня в очередной раз удивила их потаенная близость.
После службы я извинился и прошел в библиотеку, где и провел середину дня: писал письма и просматривал странную подборку журналов, прошедших цензуру монаха, ответственного за заказ периодических изданий для аббатства. Люси вместе с Джудом ходила по территории аббатства, и хотя они пригласили меня присоединиться к ним, я отказался, понимая, что они предпочитают побыть вдвоем.
Я даже немножко завидовал уединенному, созерцательному образу жизни монахов. Я восхищался их жесткой дисциплиной, и это-то в столетие, которое с каждым прошедшим годом казалось мне все более смехотворным. Я подумал, что, быть может, одиночество, молитва и бедность — самый красноречивый и действенный ответ нашему абсурдному времени, где отчужденность является и нравственным состоянием, и философией.
Мне нравилась простота монахов и хотелось следовать их всепоглощающей, незамысловатой любви к Богу. Меня прельщала идея отрешения и молчания, но я сомневался, что смогу с подобающим достоинством последовать их примеру.
Мы уже возвращались в Уотерфорд, когда на долину потихоньку стала опускаться ночь, и лишь верхушки деревьев, обступивших шоссе, озарялись последними лучами солнца, и в этом призрачном свете я не мог не заметить, насколько измучена Люси. Ее усталый вид пробудил беспокойство в моей душе, и я сразу представил себе наступление белых кровяных телец, скопившихся у границ ее кровеносной системы. Когда-то я лежал, уютно свернувшись в ее теле, питался теплыми водами расцветшей внутри ее реки, научился любить безопасную темноту женской утробы, познал безмятежную музыку сердцебиения, а также то, что материнская любовь начинается в храме ее чрева, витражное окно которого символизирует зарождение новой жизни и является источником ее эликсира. И теперь та самая кровь, что питала меня, медленно ее убивает. Наверное, поэтому люди верят в богов и так нуждаются в них в темные часы отчаяния под безразличным звездным небом. Ибо ничто другое не может тронуть надменное равнодушие мира. «И вот моя мать, — подумал я. — Именно внутри ее я впервые узнал о рае и планете, на которой должен был появиться — голый и испуганный».
— Перестань думать о моих похоронах, — бросила Люси, не открывая глаз. — Я пока еще не умерла. Просто смертельно устала.
— Я думал о том, как можно жить в штате, где невозможно получить приличную китайскую еду.
— Все ты врешь, — сказала она. — Ты уже мысленно меня похоронил.
— А почему бы мне не убить отца? — предложил я. — Тогда мы смогли бы своими глазами увидеть, как это бывает, когда умирает один из родителей. Но поскольку это всего лишь наш отец, никто даже глазом не моргнул бы.
— Не смей так говорить о своем отце, — рассердилась Люси.
— Он мне не отец, — возразил я. — Не забудь об аннулировании брака и о нашем позоре: ведь мы теперь бастарды.
— Что ты можешь знать о стыде, сынок? — спросила Люси.
Она выпрямилась на сиденье и разгладила морщинки на платье. Потом открыла сумочку, достала флакон духов «Белые плечи», побрызгала себе на запястья, и автомобиль, пробиваясь сквозь воздушный поток, повез по шоссе историю моего детства.
— Много, — ответил я. — Я много знаю о позоре.
Она покачала головой и натерла духами шею и лицо.
— Джуд переживает, что ты покинул лоно церкви, — вздохнула она.
— Это не его дело, — огрызнулся я.
— Он крестил всех моих мальчиков. Дал тебе первое причастие, — напомнила она.
— Мы считали вас любовниками. Я сказал ему об этом, когда он тебя соборовал.
— И что он тебе ответил? — рассмеявшись, спросила Люси.
— Не много. Он обычно не переходит на личности.
— Джуд сказал мне, что настало время, — произнесла мать и закрыла глаза.
— Время для чего?
— Выложить карты на стол.
— Что, опять о позоре? — поинтересовался я.
— Да. Этим всегда все и кончается, — кивнула Люси. — Джек, отец Джуд — мой брат. Твой дядя.
— Странно, — только и мог выдавить я, после того как молча проехал еще одну милю. — Странно даже для тебя.
— Я запуталась в собственной лжи. Не знала, как вернуться назад и начать по новой. Могла выдержать все, но только не презрение Джинни Пени. Понимаешь, о чем я?
— Нет, — честно признался я. — Понятия не имею. В большинстве южных семей принято представлять родным дядям их юных племянников задолго до того, как им исполнится тридцать семь.
— Ты такой старомодный, — улыбнулась Люси.
— Даже для нас, мама, это уже чересчур. Если честно, то, по мне, уж лучше бы отец Джуд был твоим любовником. Легче было бы переварить.
— Когда-то я считала, что поступаю вполне разумно, — ответила она.
— Я просто жду не дождусь подробностей, — сказал я и, высунувшись из окна, выкрикнул во все горло: — Жутких, гребаных, невероятных подробностей!
— Держи себя в руках, — одернула меня Люси и начала рассказ.
И я стал слушать.
Глава двадцать седьмая
А правда состояла в том, что Люси Макколл, в девичестве Диллард, родилась на грязных простынях в типовом трехкомнатном доме вблизи реки Хорспасчер, в графстве Пельцер, Северная Каролина. Там, где она родилась, на сто миль вокруг не было не то что дантиста, но даже врача, а потому мало у кого старше сорока сохранились собственные зубы. Ее отец Эй-Джей Диллард говорил, что он фермер, однако фермером он был не слишком трудолюбивым и не слишком успешным. Он пил, когда надо было сеять, пил и тогда, когда надо было убирать урожай, — и так до первого снега. Его дочери не довелось узнать, как расшифровывались инициалы отца, впрочем, как не довелось узнать и девичьей фамилии своей матери. А звали ее мать Маргарет.
Брат Джуд родился через два года после нее, на тех же грязных простынях. И снова отец лежал мертвецки пьяный, и Маргарет родила ребенка в одиночестве, молча, не издав ни единого звука, лишь бы не разбудить мужа, забывшегося тяжелым сном. Она всегда гордилась тем, что не просила помощи, да и на побои не напрашивалась — Эй-Джей Диллард бил жену исключительно по собственной инициативе. Он всегда был скор на расправу, да и битье жены считал приятным времяпрепровождением, которому научился, еще когда сидел на коленях у своего отца. Никто в семье ни с той ни с другой стороны не умел ни читать, ни писать. Чтобы раздобыть хоть какую-то книжку кроме Библии, нужно было ехать в Ашвилл. Дети в этих местах обычно умирали еще в младенчестве, а несчастные женщины вроде Маргарет молились об их смерти, как о милости Божьей. Маргарет мечтала о том, чтобы ее дети сразу после смерти увидели Христа и чтобы им подарили самые красивые ангельские крылья, сделанные из кружева и снега. Маргарет было двенадцать, когда у нее родилась Люси, и четырнадцать, когда на свет появился Джуд. Здесь, в Аппалачах, в графстве Пельцер, она даже не считалась слишком молодой матерью. Правда, соседи жалели ее, называя невезучей. Так как никто не мог сказать ни одного доброго слова об Эй-Джее Дилларде. Эй-Джей Диллард был низшей формой человеческого существа, которую белый человек мог принимать в этой части света, в этом графстве исключительно для белых, где существовал неписаный закон, согласно которому ни один чернокожий не мог пересечь его границы после захода солнца. Когда Америку поразила Великая депрессия, в графстве Пельцер этого даже не заметили, поскольку его экономика какой была, такой и осталась.