Маргарет Этвуд - Слепой убийца
И Лора тоже, где бы она ни была. Её сущность.
Мясной прах.
На прошлой неделе в городской газете вместе с заметкой о премии напечатали фотографию Лоры — обычную фотографию, ту, что на суперобложке, — единственную, что появилась в печати, поскольку только её я и отдала. Студийный снимок: торс повернут от фотографа, а голова к нему — подчеркнуть грациозность шеи. Немного сюда, теперь поднимите глаза, смотрите на меня, вот так, а теперь улыбочка. У неё длинные белокурые волосы, как и у меня тогда, — светлые, почти белые, будто смыта вся рыжина — железо, медь, все тяжелые металлы. Прямой нос, лицо сердечком, большие, ясные, простодушные глаза, брови дугой, растерянно вздернутые у переносицы. Намек на упрямство в линии подбородка, но если не знать — не заметишь. Почти никакой косметики, и лицо обнажено. Глядя на губы, понимаешь, что видишь плоть.
Хорошенькая, даже красивая, трогательно нетронутая. Как на рекламе мыла — только натуральные ингредиенты. Пустое лицо; отрешенно, наигранно непроницаемое, как у всех тогдашних воспитанных девочек. Чистая страница, что не хочет писать, но ждет, чтобы писали на ней.
Только из-за книги её до сих пор помнят.
Лора вернулась в маленькой серебряной шкатулке, вроде портсигара. Представляю, что говорили в городе; кажется, так и слышу: Это, конечно, уже не она, просто пепел. Невероятно, что Чейзы согласились на кремацию — они раньше такого не делали, и в лучшие дни до такого бы не унизились; впрочем, так легче, можно было закончить начатое: она ведь все равно обгорела. И все же, думаю, они захотят положить её с семьей. Под этим большим надгробием с двумя ангелами. Ни у кого больше нет сразу двух ангелов, но ведь у Чейзов тогда денег куры не клевали. Любили пофорсить, пустить пыль в глаза, быть главнее всех. Больших шишек изображали… Разумеется, развеяли где-нибудь здесь.
Все это произносится как бы голосом Рини. Она переводила нам город — мне и Лоре. На кого ещё мы могли опереться?
За памятником есть свободное местечко. Вроде забронированного билета — на неопределенный срок — так Ричард в свое время бронировал билеты в Театр королевы Александры. Это для меня, здесь я уйду в землю.
А бедняжка Эйми в Торонто, на кладбище Маунт-Плезант, рядом с Гриффенами — Ричардом, Уинифред, под безвкусным монументом из полированного гранита. Уинифред об этом позаботилась — заявила права на Ричарда и Эйми сразу же, поторопившись заказать гробы. Кто платит гробовщикам, тот и заказывает музыку. Будь её воля, она бы меня и на похороны не пустила.
Но Лора ушла первой, когда Уинифред ещё не отработала свою тактику похищения трупов. Лора поедет домой, сказала я, — так и вышло. Прах я рассыпала по земле, а серебряную шкатулку сохранила. Хорошо, что не закопала: какой-нибудь поклонник обязательно бы стянул. Эти люди ничем не брезгуют. Год назад я наткнулась на одного: вооружившись совком и банкой для варенья, он сгребал с могилы грязь.
Интересно, где закончит свой путь Сабрина? Она последняя из нас. Думаю, она ещё жива — иначе я бы знала. Еще неизвестно, с кем рядом она предпочтет лежать, на каком кладбище. Может, выберет место подальше от всех. Я бы её не упрекнула.
Первый раз она сбежала из дома в тринадцать лет. Уинифред, вне себя от гнева, позвонила мне, обвинив в подстрекательстве и помощи беглянке, — спасибо, не сказала «похищение». Она хотела знать, у меня ли Сабрина.
— Не думаю, что обязана перед тобой отчитываться, — сказала я, чтобы её помучить. Это справедливо: обычно правом мучить распоряжалась она. Все мои открытки, письма и подарки Сабрине на дни рождения Уинифред отсылала обратно. На свертках коренастым почерком тирана значилось вернуть отправителю. — В конце концов, я её бабушка. Она может приехать ко мне в любое время. Здесь ей всегда рады.
— Вряд ли нужно напоминать, что я её законная опекунша.
— Раз вряд ли нужно, зачем напоминаешь?
Но Сабрина не приезжала ко мне. Никогда. Нетрудно догадаться, почему. Бог знает, что ей обо мне Говорили. Ничего хорошего.
Пуговичная фабрикаЛетний зной пришел всерьёз и надолго, затопив город каким-то супом-пюре. Раньше была бы малярийная погода; холерная. Деревья надо мною — точно поникшие зонтики, бумага под пальцами влажна, а слова расползаются помадой на увядших губах.
В такую жару мне гулять нельзя: начинается сердцебиение. Я это отметила со злорадством. Не следует подвергать сердце таким испытаниям — особенно теперь, когда я знаю о его плачевном состоянии, однако я извращенно наслаждаюсь, словно я — уличный громила, а сердце — маленький плачущий ребенок, чью слабость я презираю.
По вечерам слышится гром — далекий стук и спотыкание, словно Бог на попойке. Я встаю пописать, возвращаюсь и верчусь на влажном белье, прислушиваясь к монотонному урчанию вентилятора. Майра говорит, мне нужен кондиционер, но я не хочу. Да и позволить себе не могу. «А платить за него кто будет?» — спрашиваю я Майру. Она, должно быть, считает, что у меня во лбу бриллиант, как у сказочной жабы.
Цель моей сегодняшней прогулки — Пуговичная фабрика, я собираюсь выпить там утренний кофе. Доктор предупреждал насчет кофе, но ему всего пятьдесят лет, и он бегает трусцой в шортах, выставив напоказ волосатые ноги. Он не знает всего — для него это, наверное, новость. Что-то меня все равно убьет — не кофе, так что-нибудь другое.
Эри-стрит изнемогала от туристов, преимущественно среднего возраста: они суют нос в сувенирные лавки, копаются в книжных магазинах — пока заняться нечем, а после ланча им ехать на летний театральный фестиваль неподалеку, где они проведут несколько приятных часов, созерцая предательства, садизм, адюльтеры и убийства. Некоторые двигались туда же, куда и я, к Пуговичной фабрике — за мещанскими раритетами на память о кратком отдыхе от двадцатого века. Такие вещи Рини звала пылесосами. И самих туристов тоже так называла.
В этой пестрой компании я дошла до того места, где Эри-стрит превращается в Милл-стрит и дальше идет вдоль реки Лувето. В Порт-Тикондероге две реки — Жог и Лувето — названия остались от французской фактории в месте их слияния, не то чтобы мы тут увлекались французским — мы зовем эти реки Джог и Лавтоу. Быстрое течение Лувето стало приманкой для первых мельниц, а затем электростанций. Жог, напротив, река спокойная и глубокая, пригодная для судоходства ещё на тридцать миль выше озера Эри. По ней в город доставляли известняк: отступившие внутренние моря оставили огромные залежи, с которых и началась городская промышленность. (Пермский период? Юрский? Когда-то я знала.) Большинство городских домов построены из известняка — мой в том числе.
На окраинах остались заброшенные каменоломни — глубокие квадратные или прямоугольные отверстия в камне, словно из него вырезали здания целиком. Иногда я представляю себе, как город поднимается из глубин доисторического океана, распускаясь актинией или пальцами надутой резиновой печатки, раскрываясь толчками, как цветы на бурой зернистой пленке, что показывали в кинотеатрах — когда же это было? — ещё до игровых фильмов. Любители окаменелостей рыщут по окраинам в поисках вымерших рыб, древних папоротников, коралловых завитков; если подростки хотят покуролесить, они тоже отправляются туда. Разводят костры, пьянствуют, курят наркотики и щупают друг друга, словно сами это выдумали, а по пути в город разбивают родительские машины.
Мой собственный сад за домом примыкает к Ущелью Лувето, где река сужается и рушится вниз. Обрыв достаточно крут, чтобы вызывать туман и некоторый трепет. Летом сюда на выходные приезжают туристы — бродят по тропе над обрывом или стоят на самом краю, щелкая фотоаппаратами. Из сада я вижу, как проплывают за забором их мирные, раздражающие белоснежные панамы. Обрыв оседает, место опасное, но городские власти не желают тратить деньги на ограждение — здесь считают, что если ты дурак и делаешь глупости, то получай, что заслужил. Бумажные стаканчики из кондитерской крутятся в водоворотах; иногда там оказывается труп — и не понять, случайно упал человек, прыгнул, или его столкнули — если, конечно, не осталось записки.
Пуговичная фабрика расположена на восточном берегу Лувето, в четверти мили вверх от Ущелья. Несколько десятилетий фабрика стояла беспризорная — окна разбиты, крыша течет, — приютом крыс и алкашей; некий комитет энергичных горожан спас её от полного разрушения, отдав под модные лавки. Вновь разбили цветочные клумбы, песком отчистили стены, уничтожили следы времени и вандализма, но и сейчас нижние окна в темных разводах копоти после пожара, что случился более шестидесяти лет назад.
Здание построено из красно-бурого кирпича, в нём большие окна из множества мелких стекол, — раньше на фабриках так экономили на освещении. Довольно красивое для фабрики: лепные фестоны с розами, заостренные окна, мансардная крыша из зеленого и красного шифера. Рядом крошечная парковка. Добро пожаловать на Пуговичную фабрику, гласит вывеска — старомодная, точно цирковая; и немного мельче: ночная парковка запрещена. А ещё ниже яростным черным фломастером нацарапано: Ты не гребаный Господь Бог, и земля — не твое гребаное шоссе. Подлинный местный штрих.