Маргарет Этвуд - Слепой убийца
Мне удалось передать конверт; девушке пришлось наклониться. Я шепнула ей на ухо или намеревалась шепнуть: Да хранит тебя Господь! Береги себя! Каждому, кто хочет путаться со словами, пригодится такое благословение и предостережение. Интересно, произнесла я это на самом деле или рыбой открыла и закрыла рот?
Девушка улыбнулась; на лице и в волосах вспыхнули и заискрились бриллиантики. Обман зрения — меня подвели глаза и слишком яркий свет на сцене. Надо было надеть темные очки. Я заморгала. И тут девушка повела себя неожиданно: потянулась ко мне и поцеловала в щеку. В прикосновении её губ я почувствовала собственную кожу: мягкую, как тонкая лайка, морщинистую, рыхлую, древнюю.
Она шепнула что-то в ответ, но я не расслышала. Может, обычные слова благодарности, а может, — возможно ли? — что-то другое на незнакомом языке?
Она отвернулась. От неё шел такой яркий свет, что мне пришлось закрыть глаза. Я ничего не слышала и не видела. Надвигалась темнота. Аплодисменты взорвались в ушах биением невидимых крыл. Я пошатнулась и чуть не упала.
Кто-то из официальных лиц с хорошей реакцией схватил меня за руку и усадил на стул. Вернул в безвестность. В длинную Лорину тень. Подальше от греха.
Но старая рана открылась, и хлещет невидимая кровь. Скоро я опустею.
Серебряная шкатулкаРыжие тюльпаны лезут из земли, помятые и потрепанные, как солдаты отвоевавшей армии. Я приветствую их с облегчением, точно людей, что машут платками из разбомбленного дома; и все же придется им пробиваться самостоятельно — от меня помощи мало. Иногда я ковыряюсь в зарослях за домом, убираю высохшие стебли и опавшие листья, не более того. Колени сгибаются с трудом — в земле копаться больше не могу.
Вчера я отправилась к врачу — посоветоваться насчет приступов дурноты. Его заключение: у меня, что называется, сердце, — будто у здоровых людей его нет. Похоже, я все-таки не буду жить вечно, просто уменьшаясь, серея и пылясь, словно Сивилла в бутылке[3]. Прошептав давным-давно: хочу умереть, я только теперь осознала, что мое желание сбудется — и довольно скоро. Неважно, что я передумала.
Я закуталась в шаль и села под навесом на задней веранде за деревянный щербатый стол, который Уолтер по моей просьбе принес из гаража. В гараже обычный хлам, оставшийся от прежних хозяев: коллекция тюбиков с засохшей краской, груда рубероида, полбанки ржавых гвоздей, моток проволоки. Воробьиные мумии, мышиные гнезда из клочков матраса. Уолтер вымыл стол «Явексом», но мышами все равно пахнет.
На столе — чашка с чаем, четвертинки яблока и пачка бумаги в синюю линейку — как на старых мужских пижамах. Еще я купила новую шариковую ручку, недорогую, из черной пластмассы. Хорошо помню свою первую авторучку — такую гладкую, такие синие кляксы на пальцах. Бакелитовая, с серебряным ободком. 1929 год. Мне исполнилось тринадцать. Лора взяла ручку без спросу — как и все остальное, — и с лёгкостью сломала. Я её, конечно, простила.
Как всегда. А что делать: нас было только двое. Ждем избавления на острове посреди колючек; а остальные люди — на материке.
Для кого я все это пишу? Для себя? Не думаю. Не могу представить, как потом стану перечитывать, потом для меня вообще проблематично. Для незнакомца из будущего, после моей смерти? И этого не хочу — или не надеюсь.
Может быть, ни для кого. Для кого пишут дети, выводя на снегу свои имена?
Я уже не такая ловкая, как раньше. Пальцы одеревенели, ручка дрожит и выводит каракули — я теперь дольше пишу. И все же я упорствую, скрючившись над столом, точно штопаю при луне.
В зеркале я вижу старую женщину — нет, не старую, никому теперь не дозволяется быть старой. Скажем, пожилую. Иногда я вижу пожилую женщину, похожую, наверное, на мою бабушку, которую я никогда не знала, или на мать, доживи она до моего возраста. Но порой я вижу лицо юной девушки, на которое когда-то тратила уйму времени, подчас впадая в отчаяние, — оно прячется под моим нынешним лицом, что кажется — особенно ближе к вечеру, под косыми солнечными лучами, — непрочным и прозрачным: стянула бы его, словно чулок.
Доктор говорит, мне нужно гулять — каждый день; говорит, для сердца. Я бы не стала. Не сама ходьба смущает меня, а выход на улицу. Чувствую себя экспонатом. Может, я это придумываю — взгляды, перешептывания? Может, да, а может, и нет. В конце концов, я местная достопримечательность, вроде пустыря с кирпичными обломками, где раньше стояло некое важное здание.
Какое искушение — никуда не выходить; превратиться в отшельницу, на которую соседские дети будут взирать с издевкой и толикой ужаса; пусть кустарники и сорняки растут, где им вздумается, а двери ржавеют; стану лежать в постели в чем-то вроде ночнушки — пусть волосы отрастают, опутывая подушку, ногти превращаются в когти, а свечной воск капает на ковёр. Но я давным-давно сделала выбор между классикой и романтикой. Предпочитаю не сгибаться и сдерживаться — гробницей при свете дня.
Наверное, не стоило сюда возвращаться. Но тогда я просто не знала, куда деваться. Как говорила Рини, уж лучше знакомый дьявол.
Сегодня я попробовала. Я вышла из дома, прогулялась. Отправилась на кладбище: нужна цель — иначе глупо выходить. Надела широкополую соломенную шляпу, чтобы солнце не било в глаза, темные очки, взяла трость, чтобы нащупывать бордюр. И ещё пластиковую сумку.
Я пошла по Эри-стрит — мимо химчистки, фотомастерской и других лавок, уцелевших после оттока клиентуры в универмаги на окраине. Миновала кафе «У Бетти», которое опять перешло в другие руки: рано или поздно хозяевам надоедает возиться, или они умирают, или переезжают во Флориду. При кафе есть внутренний дворик, где туристы могут сидеть на солнышке, поджариваясь до румяной корочки; дворик позади кафе — потрескавшаяся цементная площадка, там раньше стояли мусорные баки. В кафе торгуют пельменями и капуччино, смело их рекламируя, словно горожане издавна знают, что это такое. Теперь, правда, уже знают — вкусили хотя бы для того, чтобы иметь право фыркать. Не нравится мне этот пух на кофе. Похоже на крем для бритья. Глотаешь — и рот словно мылом набит.
Раньше здесь кормили пирогами с курятиной, но их давно не пекут. Теперь продают гамбургеры, однако Майра не советует их есть. Говорит, эти замороженные котлеты — из мясной пыли. А мясную пыль, говорит, соскребают с пола, когда электропилой распиливают мороженые коровьи туши. Майра в парикмахерской читает много журналов.
Вход на кладбище через кованые железные ворота, на арке — замысловатый витой узор, а сверху надпись: Если я пойду и долиной смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной[4]. Да, казалось бы, вдвоем безопаснее. Но Ты — персонаж ненадежный. Все мои знакомые Ты вечно подводили. Они удирают из города, предают или мрут, как мухи, — и куда тебе деваться?
Да прямо сюда.
Фамильный памятник семейства Чейзов трудно не заметить: он выше всех. На массивном каменном кубе с завитками по углам — два белых мраморных викторианских ангела — сентиментальные, но для памятника неплохи. Один стоит, скорбно склонив голову, рука нежно легла второму на плечо. Тот преклонил колена и, прислонившись к бедру соседа, устремил взор вперед, прижимая к груди охапку лилий. Фигуры — сама благопристойность, их очертания теряются в складках мягко ниспадающего непроницаемого минерала, но все-таки видно, что это женщины. Над ними хорошо потрудились кислотные дожди: когда-то внимательные глаза помутнели, расплылись и пористы, точно у ангелов катаракта. Хотя, может, это я теряю зрение.
Мы с Лорой часто сюда приходили. Сначала нас приводила Рини, считавшая, что посещение семейных могил детям полезно, а потом мы ходили и сами: благочестивый, а значит, подходящий предлог уйти из дома. Маленькая Лора говорила, что ангелы — это мы, я и она. Я возражала: ангелов поставили при бабушке, когда нас ещё и на свете не было. Но Лора никогда не обращала внимания на подобные доводы. Её больше занимали формы — то, чем были вещи в себе, а не то, чем они не были. Она жаждала сущностей.
С годами я завела привычку приходить сюда не реже двух раз в год — хотя бы прибраться. Один раз приезжала на машине, но больше не ездила: слишком плохо вижу. Сейчас, с трудом наклонившись, я собрала засохшие цветы от неизвестных Лориных поклонников и засунула букеты в пластиковую сумку. Теперь подношений меньше, но по-прежнему немало. Сегодня некоторые были довольно свежими. Иногда я нахожу здесь благовония и свечи, будто кто-то вызывал Лорин дух.
Собрав цветы, я обошла памятник, читая имена усопших Чейзов, выгравированные по сторонам куба. Бенджамин Чейз и его возлюбленная жена Аделия; Норвал Чейз и его возлюбленная жена Лилиана; Эдгар и Персивал — они никогда не состарятся, как мы, кто остался стариться.