Джон Бэнвилл - Затмение
Думаю, я захотел выступать на сцене, чтобы подарить себе целую вереницу человеческих характеров, в которые можно вжиться, чтобы предстать больше, грандиозней, весомей и важней, чем я сам мог надеяться когда-нибудь стать. Я учил — ох, как я разучивал собственную роль, я имею в виду роль лицедея, искусство быть множеством других, одновременно стараясь раскрыть свое истинное «я». Я отдавал занятиям долгие часы, намного больше, чем требовали самые строгие из моих наставников. Сцена — величайший университет; я в совершенстве овладел массой абсолютно бесполезных умений: танцами, фехтованием, способностью, если потребуют обстоятельства, спускаться по веревке с абордажной саблей в зубах. В молодости я исполнял страшные, предельно реалистичные падения, ронял себя как подкошенный, бабах! — словно бык под ножом мясника. В течение года брал уроки риторики, пять шиллингов за занятие, у исходящей благовоспитанностью старушки, облаченной в черный вельвет, обшитый древними кружевами — «Ваше „яваще“ очевидно должно означать я вообще, мистер Клив, не так ли?» — которая в перерывах во время наших еженедельных получасовых свиданий, просила ее извинить и со скромным достоинством отворачивалась, чтобы украдкой хлебнуть из бутылки, спрятанной в ридикюле. Я ходил на курсы балета, упорно занимался целую зиму, добросовестно обливаясь потом, отрабатывал стойки под пристальными взглядами мешковатых школьниц и оленеглазых отроков с сомнительными пристрастиями. Я поглощал развивающие тексты. Изучал взгляды Станиславского и Бредли на сущность трагедии, Клейста на кукольный театр, читал даже сочинения претенциозных старикашек вроде Гранвилль-Баркера и Бирбома-Три об актерском искусстве. Выискивал самые загадочные трактаты. У меня до сих пор где-то на полке хранится «Dell'arte rappresentativa, premeditata ed all'improviso» Перуччи, — я любил произносить название вслух, словно строки сонета Петрарки, — книга о венецианской комедии семнадцатого века, которую я таскал с собой и время от времени листал на публике с апломбом знатока, правда, несколько страниц ее я действительно ухитрился расшифровать, строчка за строчкой, прибегнув к помощи учебника итальянского языка для начинающих. Я жаждал полного перевоплощения, ни больше ни меньше, трансформации всего, что из себя представлял, в сверхъестественное, сверкающее новизной создание. Но такое просто невозможно. Результат, о котором я мечтал, доступен лишь богу — богу или марионетке. В конце концов я всего лишь научился играть, что на самом деле означает — научился убедительно играть роль актера так, словно и не играю вовсе. Это ни на йоту не приблизило меня к возвышенной метаморфозе, осуществить которую я так надеялся. Человек, опирающийся лишь на собственные способности, «self-made man», не чувствует твердой почвы под ногами. Тот, кто тащит сам себя за волосы из болота, совершает бесконечный кульбит, не переставая слышать призрачный смех всего мира — смотрите, смотрите! вот он снова летит кувырком! Я был никем, пришел ниоткуда, и вот теперь, через посредство Лидии, кажется наконец занял свое место. Понятно, что обстоятельства вынуждали прибегать к выдумке, приукрашивать свой образ, ибо как я мог надеяться, что меня примут таким, каков я на самом деле, в экзотическом новом приюте, который она предлагала?
Мы оформили брак в бюро записи актов гражданского состояния, скандальный поступок по тогдашним меркам; я чувствовал себя настоящим бунтарем, иконоборцем. Моя матушка предпочла остаться в стороне, не столько потому, что не одобряла наш межрасовый союз, — хотя, разумеется, она была против, — сколько из-за страха перед устрашающе экзотическим для нее миром, к которому я теперь принадлежал. Свадебное пиршество состоялось в «Счастливом приюте». Стояла жара, и вонь, идущая от реки, придавала празднеству дешевый базарный дух. Многочисленные братья Лидии, черноволосые и толстозадые, удивляющие своей детской непосредственностью дружелюбно-общительные молодые люди, хлопали меня по спине и подбадривали безобидно-непристойными шутками. Потом неизменно отворачивались и быстро уходили; именно такими я их запомнил в тот день, торопливо идущими прочь, потряхивая тучными ляжками в их общесемейной манере, повернув ко мне смеющиеся лица, на которых застыла любезно-скептическая гримаса. Мой новоприобретенный тесть, бдительный вдовец с нелепо благородным челом философа на троне, обходил дозором торжественное мероприятие, больше похожий на следящего за порядком гостиничного детектива, чем на полновластного владельца заведения. Я с первой встречи внушил ему стойкую неприязнь.
Я еще не описал «Счастливый приют»? Мне так нравилось это старинное местечко. Конечно, оно уже исчезло. Как только умер отец, сыновья избавились от него, потом случился пожар и оно выгорело дотла, а участок, на котором стояла гостиница, продали кому-то еще. Кажется невероятным, что такое основательное, словно вросшее корнями в почву здание можно так просто стереть с лица земли, будто его и не существовало вовсе. Внутри оно было в основном коричневым, но не сочного деревянного оттенка, а цвета старого лака, наложенного за долгие годы снова и снова, липнущего к пальцам, как ириска. В его коридорах днем и ночью чувствовался слабый запах подгоревшей еды. Туалеты щеголяли огромными как трон унитазами с деревянными сидениями, а ванны кажется специально создали для того, чтобы смывать в канализацию трупы злодейски убитых невест; стоило открыть краны, и по трубам проносился громоподобный стук, заставлявший здание содрогаться всеми стенами вплоть до чердака. Кстати, именно там, в пустующем номере, расположенном прямо под крышей, одним душным летним вечером в день шабаша, на высокой и широкой кровати, неприятно напоминавшей алтарь, мы с Лидией, нарушив все запреты и правила субботнего ничегонеделанья, впервые отдались друг другу. Я словно сжимал в руках большую охваченную сладостным трепетом птицу, что каркает, воркует, бьет обезумевшими крыльями, а в конце, объятая последней дрожью, покорно оседает под гнетом моего тела со слабыми жалобными полукриками-полувсхлипами.
Эта безропотность слабой женщины, демонстрируемая в будуаре, обманчива. Несмотря на рассеянно-беспомощный вид, фрейдистское преклонение перед образом Отца и восторженное почитание театра, несмотря на все браслеты на щиколотке, бисерные ожерелья и переливчато колыхающиеся шелка — иногда она напоминала целый караван, что, величественно покачиваясь, плывет по волнам песчаных дюн, мерцающих в раскаленном воздухе словно мираж — я очень четко сознавал, кто из нас двоих сильнее. Именно сильнее, а не жестче; я довольно жесткий человек, но сильным никогда не был: в этом моя сила. Она заботилась обо мне, защищала от остального мира и от меня самого. Под защитой такого попечения, словно под прочным панцирем, я мог спокойно притворяться плаксивым неженкой, как какое-нибудь карикатурное ничтожество, неизменный комический персонаж комедий эпохи Реставрации, которые в середине моей карьеры в очередной раз стали популярны. В конце концов, после того, как в одно щедрое воскресное утро отец Лидии неожиданно умер, у нее даже появились деньги. Да, мы стоили друг друга, мы были единым целым, настоящей командой. А теперь, стоя в одних подштанниках у окна своей детской спальни, за которым лежал по-утреннему пустынный сквер, с красными похмельными глазами, растерянный, заполненный непонятным чувством утраты, я никак не мог взять в толк, когда именно секундный приступ катастрофической невнимательности застал меня врасплох, заставил выронить позолоченную чашу своей жизни, позволил ей разбиться вдребезги.
* * *Я направил свои босые стопы вниз по лестнице, с трудом переставляя ноги добрался до кухни и оперся о стол предательски подгибавшимися руками, — резь в глазах, затылок словно сдавила чья-то гигантская лапа. Бутылка виски, пустая на три четверти, стояла в гордом одиночестве, всей своей покатой фигурой с презрительно опущенными плечами выражая молчаливый упрек. Комната, залитая солнцем, стала ярким шатром, туго натянутым на острые лучики, сверкавшие отраженным светом в ее углах, на горлышке этой бутылки, на краешке захватанного стекла, на непереносимо слепившем глаза лезвии кухонного ножа. Что я наговорил Квирку? Помню, как рассказывал о той ночи, когда выскочивший на шоссе зверек заставил остановить машину и осознать, что необходимо вернуться и жить здесь. Поделился сном, в котором стал ребенком и встречал пасхальное утро; даже описал пластмассовую курицу, а потом спросил, знает ли он, в чем разница между курицей и наседкой. Последнюю загадку он долго мрачно пережевывал, но так и не решил. Потом я услышал, как рассказываю ему о вечерах, когда пробирался в дешевые кинотеатры на окраине, чтобы там всплакнуть украдкой. Под слабительным действием спиртного воспоминания полились из меня потоком, как слезы во время тех самых ураганных сеансов невыразимой грусти, которые я переживал, окруженный сырой темнотой зрительного зала перед широким, мерцающим полотном экрана. А теперь, открытый безжалостному утреннему свету, держась за стол и крепко сжав веки, чувствовал, что весь горю от запоздалого стыда за эту сбивчивую исповедь.