Джон Бэнвилл - Затмение
Возможно ли, что тот самый фиал ихора, крови богов, все еще хранимый в душе, тем же днем, только чуть позже, выплеснулся слезами в кинотеатре, и я до сих пор ношу его, готового вновь пролиться через край при малейшем толчке, малейшем сбое в движении сердца?
Всю юность я набирался опыта для будущих выступлений на сцене. Рыскал по закоулкам города, всегда в одиночку, разыгрывая монодрамы борьбы и триумфа, в которых представлял всех персонажей, даже побежденных и мертвых. Я был кем угодно, кроме самого себя. Репетиция продолжалась без перерыва год за годом. В чем смысл этой бесконечной подготовки к будущим спектаклям? Задавшись таким вопросом, я искал и не находил в себе чего-то цельного, завершенного, лишь неизменный потенциал и способность его воплотить. На площадке, где должен выситься небоскреб моей личности, зияла пустота блистательного провала. Это безвоздушное пространство, которое обычно занимает собой человеческое «я», притягивало многих. Например, женщин. Они бросались в омут с головой, надеясь заполнить меня всем, чем можно наделить мужчину. Дело не просто в том, что согласно укоренившемуся взгляду, актер должен отличаться некоторой слабохарактерностью, ущербностью: во мне они видели настоящий вызов их деятельному началу, жажде созидать, давать жизнь. Боюсь, со мной их постигла неудача.
Только Лидия казалось способна сфокусировать на мне столько внимания, чтобы заставить сиять на весь мир с ослепительной яркостью, которая даже меня вынудит поверить в собственную состоятельность. Я впервые увидел ее в местной гостинице. Это было владение отца, они обитали в нем всем семейством. Тем летом, полжизни с лишним назад, я мог почти каждый день наблюдать, как она появляется и исчезает, скрывшись за вращающимися стеклянными дверьми «Счастливого приюта», облаченная в иноземные воздушные наряды из прозрачного газа, вельвета и бисера. Свои черные волосы она, следуя тогдашней моде на простоту и безыскусность, оставляла безукоризненно прямыми, задорная серебряная прядь не так бросалась в глаза, как несколько лет спустя, но все равно смотрелась эффектно. Я все время следил за незнакомкой и пытался угадать, кто она, откуда. Я снимал комнату в омерзительном многоквартирном доме, стоявшем в одном из каменистых оврагов у реки, где на рассвете меня будил апокалиптический грохот копыт, доносящийся из открытых ворот пивоваренного завода, откуда по утром гнали груженые подводы, а ночи были пропитаны тошнотворно сладкой вонью доходящего до кондиции солода. Слоняясь по набережной, задыхаясь в хрустящей песком духоте летнего города, я часами наблюдал за Лидией. Она казалась воплощенной экзотикой, дочерью пустыни. Ходила с небрежно-угрюмым видом, покачиваясь и слегка поводя плечами, всегда опустив голову, словно шла по собственному следу, стремясь возвратиться к чему-то или кому-то очень важному. Когда заходила в гостиницу, вращающиеся двери успевали зафиксировать ее множащийся ломкий образ, отраженный в стекле, пока она не исчезала в тусклой полутьме людного холла. Я придумывал ей разные биографии. Иностранка, разумеется, беглый отпрыск аристократического семейства со сказочно знатной родословной; бывшая любовница богача, скрывающаяся здесь, в забытых богом и людьми краях, от его вездесущих подручных; ну хоть что-то роковое должно таить ее прошлое, я ни минуты не сомневался в этом — некую утрату, скрытый грех, возможно даже злодейство. Когда, совершенно случайно, нас познакомили в вечер премьеры, — в то время она обожала театр, кажется не пропускала ни одной постановки, с неубывающим энтузиазмом проглатывая спектакль за спектаклем, — я испытал неизбежное разочарование, словно резкий удар, от которого что-то со всхлипом осело под ложечкой. Всего-навсего обычная девушка, одна из многих.
— Я вас видела, — сказала она. — Вы часто бродите по набережной.
Лидия всегда отличалась обезоруживающей прямотой.
И все же левантийский флер, придающий особую пикантность внешности, бледность нежного оранжерейного цветка в сочетании с иссиня-черными бровями, пушок, оттеняющий верхнюю губу, не позволяли так просто ее забыть. Гостиница «Счастливый приют» преобразилась в оазис; прежде чем пересечь ее порог, я создал в воображении таинственный мир знойных шепотков под шелест неувядающей зелени и тихий плеск воды; я чувствовал на губах вкус шербета, вдыхал запах сандалового дерева. Лидия поражала воображение своим великолепием, а от того, что она, казалось, этого не замечает, впечатление усиливалось еще больше. Я восхищался ее цельностью, тем, как идеально охватывало стройную фигуру любое платье, каким бы оно ни было широким или ниспадающим. Даже имя казалось символом законченности, физического совершенства. Моя безупречно элегантная, слегка беспомощная большая принцессочка. Я любил наблюдать, как она идет мне навстречу, чуть сутулясь, волнуя ткань платья полными бедрами, со своей рассеянной, неизменно слегка недовольной улыбкой Я купался в ее лучах; она казалась зримым воплощением образа идеальной женщины; не задумываясь, я сразу же решил, что женюсь на ней.
Следует отметить, что настоящее, данное при рождении имя моей нежноокой жены — Лия; тем вечером, когда нас познакомили, среди шумной вечеринки по случаю премьеры мне послышалось «Лидия», а когда я позже повторил свою ошибку, ей понравилось, мы решили, что это будет ее тайным, любовным прозвищем, а потом все к нему как-то привыкли, даже самые терпимые члены ее семейства. Только теперь я задаюсь вопросом, не стал ли такой поступок причиной глубоких изменений в ней, гораздо более серьезных, чем простые формальности. Она рассталась с частью своего естества, а стало быть, приобрела что-то взамен. Путь от Лии до Лидии не так прост и короток, как может показаться. Когда только начинал работать на сцене, я подумывал о том, чтобы найти себе псевдоним, но во мне ощущался такой дефицит самобытности, что я не решился пожертвовать антично-императорским ярлыком, пришпиленным матерью, — уверен, отец не имел права голоса по этому вопросу, — чтобы мое имя, не став славным, осталось бы по крайней мере звучным, хотя все, включая матушку, сразу же обкорнали его до «Алекса». Сначала я требовал, чтобы на афишах значилось «Александр», но имя не прижилось. Интересно, существует ли вообще эффективное средство борьбы с сокращениями?
Я посмотрел ее имя в словаре и выяснил, что на иврите оно означает «корова». Какой ужас. Неудивительно, что она так охотно заменила его.
Все воспоминания об этом периоде жизни покрывает легкий горячащий щеки румянец стыда. Я не показывал себя окружающим в подлинном виде, притворялся другим. Во всем виновато мое актерство. Нет, я ничего не придумывал, не лгал, однако позволял себе время от времени ронять многозначительные фразы, выделяющие выгодные моменты на общем неопределенно-таинственном туманном фоне, покрывавшем мою личность с головы до пят — увы, на самом деле неопределенности тут гораздо больше, чем чего-либо другого! На самом деле, я с радостью обменял бы весь свой выдуманный образ на малую толику дарованной по праву рождения благодати, на то, что я никак не постарался заслужить — социальное положение, воспитание, деньги, даже на жалкую прибрежную гостиницу вкупе с капелькой крови Авраама в венах. Я был исполнителем «без имени», неизвестной величиной, как принято в нашем ремесле называть только начавших работать новичков; в моем случае, неизвестной не только публике, но даже самому себе.
Думаю, я захотел выступать на сцене, чтобы подарить себе целую вереницу человеческих характеров, в которые можно вжиться, чтобы предстать больше, грандиозней, весомей и важней, чем я сам мог надеяться когда-нибудь стать. Я учил — ох, как я разучивал собственную роль, я имею в виду роль лицедея, искусство быть множеством других, одновременно стараясь раскрыть свое истинное «я». Я отдавал занятиям долгие часы, намного больше, чем требовали самые строгие из моих наставников. Сцена — величайший университет; я в совершенстве овладел массой абсолютно бесполезных умений: танцами, фехтованием, способностью, если потребуют обстоятельства, спускаться по веревке с абордажной саблей в зубах. В молодости я исполнял страшные, предельно реалистичные падения, ронял себя как подкошенный, бабах! — словно бык под ножом мясника. В течение года брал уроки риторики, пять шиллингов за занятие, у исходящей благовоспитанностью старушки, облаченной в черный вельвет, обшитый древними кружевами — «Ваше „яваще“ очевидно должно означать я вообще, мистер Клив, не так ли?» — которая в перерывах во время наших еженедельных получасовых свиданий, просила ее извинить и со скромным достоинством отворачивалась, чтобы украдкой хлебнуть из бутылки, спрятанной в ридикюле. Я ходил на курсы балета, упорно занимался целую зиму, добросовестно обливаясь потом, отрабатывал стойки под пристальными взглядами мешковатых школьниц и оленеглазых отроков с сомнительными пристрастиями. Я поглощал развивающие тексты. Изучал взгляды Станиславского и Бредли на сущность трагедии, Клейста на кукольный театр, читал даже сочинения претенциозных старикашек вроде Гранвилль-Баркера и Бирбома-Три об актерском искусстве. Выискивал самые загадочные трактаты. У меня до сих пор где-то на полке хранится «Dell'arte rappresentativa, premeditata ed all'improviso» Перуччи, — я любил произносить название вслух, словно строки сонета Петрарки, — книга о венецианской комедии семнадцатого века, которую я таскал с собой и время от времени листал на публике с апломбом знатока, правда, несколько страниц ее я действительно ухитрился расшифровать, строчка за строчкой, прибегнув к помощи учебника итальянского языка для начинающих. Я жаждал полного перевоплощения, ни больше ни меньше, трансформации всего, что из себя представлял, в сверхъестественное, сверкающее новизной создание. Но такое просто невозможно. Результат, о котором я мечтал, доступен лишь богу — богу или марионетке. В конце концов я всего лишь научился играть, что на самом деле означает — научился убедительно играть роль актера так, словно и не играю вовсе. Это ни на йоту не приблизило меня к возвышенной метаморфозе, осуществить которую я так надеялся. Человек, опирающийся лишь на собственные способности, «self-made man», не чувствует твердой почвы под ногами. Тот, кто тащит сам себя за волосы из болота, совершает бесконечный кульбит, не переставая слышать призрачный смех всего мира — смотрите, смотрите! вот он снова летит кувырком! Я был никем, пришел ниоткуда, и вот теперь, через посредство Лидии, кажется наконец занял свое место. Понятно, что обстоятельства вынуждали прибегать к выдумке, приукрашивать свой образ, ибо как я мог надеяться, что меня примут таким, каков я на самом деле, в экзотическом новом приюте, который она предлагала?