Алексей Рачунь - Перегной
Наконец с площади донеслись аплодисменты. Это закончили свои речи официальные лица. Громогласно отрапортовал о наступлении новой эры педокандидат Коновалов, заиграл опять оркестр и послышался шум движения. Выглянув я увидал всколыхнувшееся шествие. Оно вытягивалось гуськом как бы всасываясь с широкой площади в узкую улицу и пока еще не набрало хода. Транспаранты, лозунги и гирлянды шаров нестройно дрожали в воздухе. Выжидая время чтобы выровнять дистанцию, то начинали ход, то замедлялись людские потоки. Отсюда, с высоты казалось, что толпа ежилась и зябла, как девушка, ждущая кавалера на свидании под набегающей тучей, кутаясь и сжимаясь в ожидании еще не хлынувшего дождя.
Акционеры, все как один в намотанных на лицо платках, тоже были напряжены и полны решимости. Они и были той тучей, пока еще неопасной, но абсолютно уверенной в своей миссии пролить на землю дождь и смыть с неё пыль и грязь, сделать ее свежее и чище. Они были прекрасны в этот момент, как прекрасен и полон страшных ожиданий момент надвигающейся грозы, когда еще ни молнии, ни гром, ни дождь и не ветер не заставляет никого в панике искать укрытия, но солнца уже нет на небе. Когда уже есть предчувствие чего—то нового, а в воздухе распространяется новородная свежесть.
Они были прекрасны только один миг — миг решимости и одухотворенности. Потом прозвучала короткая и сухая, как щелчок кнутом команда и прекрасные лица перекосила отчаянная судорога идущего в бой смертника, отступать которому некуда. Ибо отступить, значит спастись.
Вниз летели бутылки с кетчупом. Одни, переворачиваясь в воздухе разбрызгивали кругом содержимое, отчего находившиеся внизу покрывались красными точками, другие долетали до земли и с хлюпаньем выдавливали из себя жижу, в которой тут же поскальзывались и падали люди. Некоторые бутылки попадали в головы, плечи и спины людей и вываливали на них свои внутренности. Покрытые кетчупом люди тотчас становились похожими на скальпированных покорителей Дикого Запада или участников какой—то ожесточенной битвы. Я щелкал фотоаппаратом, спеша запечатлеть эту немыслимую круговерть. Эту безумную кадриль ряженых в женщин мужиков на поле политом соусом.
Там, внизу, царила настоящая паника. Люди, напирающие по инерции сзади попадали под обстрел бутылками, видели вокруг «окровавленные» лица и осознавали происходящее как теракт, не менее. Они начинали метаться взад и вперед, спеша выйти даже не из зоны обстрела, а из круга ужасных, обезображенных пролитым кетчупом людей. Все метались взад и вперед, пытались заскочить под козырек навеса торгового центра, но их оттуда выпихивали успевшие заскочить ранее.
В страхе перед смертью все думали только о себе, никому не было дела до ближнего своего и только животный инстинкт гнал каждого в какое—либо укрытие. Никому даже в голову не приходило, что стекающая со лба прямо на губы жижа имеет сладкий вкус, что в этой консистенции есть кусочки овощей, что боли от ран нет никакой. Повсюду царила бессмысленная и ужасная паника.
Толпа все металась и бесновалась, образуя то тут то там локальные водовороты. Из них, сломя голову, выносились люди и образовывали новые вихри, новые воронки. В них засасывался разум, а на поверхность выходил лишь безотчетный, разрушающий все вокруг страх. Милиция кое—как успокаивала людей, кто—то уже, поняв в чем дело, смеялся и вытирал со лба кетчуп, кто—то просто приходил в себя, как вдруг случилось нечто, вмиг превратившее акцию хоть и в злую, квалифицируемую уголовным законодательством как хулиганство, но шутку, в бессмысленную и безжалостную ко всем участникам трагедию.
Зажатая милицией в прилегающей улочке толпа, образованная стихийным митингом протеста и примкнувшими зеваками, давясь от любопытства все—таки прорвала оцепление и хлынула на площадь, туда где еще продолжала бушевать овощная свистопляска. Наддавшие сзади на передних зеваки выдавили их сквозь едва удерживавших цепь милиционеров на площадь и те вклинились в забрасываемую кетчупом толпу, как ледокол в торосы. Часть пенсионеров с транспарантами и флагами оказалась в роли авангарда копьеносцев и со страху стала молотить инвентарем по толпе. Часть, не удержавшись на ногах под чудовищным давлением задних упала, кто на колени, а кто и плашмя и по ним двинулась наседающая толпа.
Обстреливаемые же на площади, увидев в улочке спасение от летящих сверху бутылок, наддали им навстречу, и началась уже настоящая давка. Бутафорская кровь сменилась настоящей, вопли страха — воплями боли и уже не страх, а настоящий ужас, ужас от настоящей крови заполонил глотки людей. К нему примешивались стоны раненых и раздавленных, хруст костей и истошный визг погибающих в страшном месиве.
Выход с площади в узкую улочку кипел и бурлил, клокотал как чудовищный адский котел с невообразимым варевом из брошенных в него жертв. Над его поверхностью еще крутились и колыхались, уже ненужные, флаги и транспаранты, портреты вождей, лозунги наступавшей и минувшей эпох. Раскрашенные, размалеванные рожи нынешних провозвестников паскудства, со своими новыми отвратными символами и шершавые, сморщенные от старости и пережитого за жизнь горя лица ветеранов сталкивались в этой пене и погибали. Казалось что некий, неслышно явившийся миру в этот час сатана, столкнул их здесь, в последней на земле битве добра и зла.
* * *«Помидорная бомбардировка» бессмысленная и безумная, вместе с начавшимся исходом толпы происходила от силы минуту, а мгновения когда переплелись с собой два потока — обезумевший и жаждущий — и началась давка наверное секунд тридцать. Мне же все это зрелище показалось вечностью. Но и вечность имела в этот день свой предел, и когда он подошел, когда я осознал весь кошмар произошедшего и в ужасе отпрянул от края крыши, прозвучала команда предводителя к отходу.
Акционеры отходили, пригнувшись, похватав свои рюкзаки и прочие пожитки к люку в центре крыши. И даже сквозь намотанные на лица платки проступала печать безотчетного страха за содеянное, не боязнь кары, а именно ужас непоправимости произошедшего. Глаза их, только минуту назад сияющие и полные задора, сейчас были тусклы, растеряны, стеклянны.
Уходя одним из последних я окинул взглядом крышу, и сквозь слоившийся воздух жаркого дня увидел на крыше дома напротив, — там, где перед началом шествия, я заметил съемочную группу, — бесстрастный глаз телекамеры, как огромный прицел снайпера, выцеливающий меня для расстрела в упор. Мои руки инстинктивно дернулись к лицу и только тогда я понял, что был единственным человеком на крыше, не имеющем на лице повязки—банданы. Я, уже и не помня о давке внизу, забыв о том, что совсем рядом увечатся и гибнут люди, повинуясь своей подлой, не к месту трусости, в два прыжка оказался у люка и сиганул в его равнодушную, нагретую солнцем до состояния кипящей крови пасть.
Внутри здания было жарко и сухо. Неровно били солнечные лучи сквозь занавешенные рваной защитной сеткой оконные проемы. Казалось что это прожекторы шарят по грудам хлама вслепую, ища преступников сотворивших тяжкий грех.
По стоящей столбом пыли уводящей в сторону дальней лестницы я понял, куда отходили доморощенные недобоевики и побежал следом. Выскочив на лестничную площадку я услыхал топот ног и увидал их самих, стремглав уносившихся прочь по бетонным коридорам лестничных ходов. Они возбужденно гомонили и цветастая их одежда мелькала в разрывах пролетов. Это бегство, всем скопом, вниз, по тесному туннелю напоминало мчащееся под напором воды по унитазному стоку дерьмо. И я присоединился к этому потоку.
5.
Во рту, словно бетон внутри мешалки, бесформенный и комковатый, ворочался язык. Он ощупывал нёбо, десны, зубы, пытался проникнуть к горлу в поисках влаги. Тщетно. Влаги не было ни капли. Не в силах уже совладать с жаждой я вышел из состояния то ли сна, то ли дремы — моего обычного состояния с похмелья. Тотчас в мозгу все взорвалось и заискрилось, точно одновременно зажгли в ней тысячи спичек и селитра зашуршала, затрещала, защелкала. В голове начался пожар.
Не в силах больше терпеть эту дикую боль, когда и в мозгу все горит и снаружи на череп давят, буравят его сотни бормашин, продираются сквозь кость, пытаются проникнуть к глазам и высверлить их изнутри, я встал. Меня покачнуло, повело, я устоял на нетвердых ногах, едва не рухнув на дверной косяк и тяжелым, осторожным, как после долгой лежачей болезни, шагом двинулся на кухню.
Как мне ни хотелось пить, но я сперва достал аптечку, дрожащими руками вынул оттуда упаковку с болеутоляющим, выковырял две таблетки, засунул их в рот и на сухую протолкнул в глотку. Она тотчас отозвалась горечью и я вспомнил, как вчера меня тошнило, сначала содержимым кишок, а потом, когда оно иссякло, какой—то горькой черной желчью.