Алексей Рачунь - Перегной
Моё бегство было абсолютным безумием. Я осознавал это даже несмотря на то, что мои мучимые похмельем мозги наверняка были похожи на кусок слипшейся ваты, бесцельно бултыхавшийся в мутной жиже между стенками черепной коробки.
Ну конечно же, допустим я доеду до Кумарино и там, как родного меня уже встретит наряд милиции, которому сообщили ориентировку. А куда еще податься парню, в стране, где цеховая принадлежность является отличительным знаком, тавром, как у коровы. Как только корова с чужой отметкой забредет в другое стадо, её тут же выдернут и вернут, содрав небольшую мзду, хозяину. Ибо свои коровы дороже, свое стадо лучше и зачем заносить в него что—то извне, может быть болезни, а может и иное, непривычное местным животным мычание. Только в Кумарине, где у меня знакомых полным—полно я мог затеряться на время. Да и там постепенно пробьют все мои лежки и обложат, как волчонка, флажками.
Попытаться же выдать себя за представителя другого Цеха обречена на провал — несколько контрольных вопросов типа, вылечился ли староста такого—то конца дядя Миша или, а когда у вас следующее подвечье, что—то я забыл и сразу станет ясно — перед тобой чужак. Его надо если и не гнать, то держаться подальше, а еще лучше сдать властям. Конечно, в обычной ситуации все со всеми дружат, ходят в гости, но у меня—то…
У меня дела были плохи. Я это осознавал еще и до покупки билета, но врожденное упрямство не позволяло мне идти прямо в сети. Мне надо было побегать на воле, мои, только начавшие крепнуть крылья гнали меня вверх, в воздух, я должен был сполна насладиться полетом, накувыркаться в воздушных потоках. Судьба же вела меня в заточение.
Мне моя вина была не очевидна, зато очевидно было, что не замотав вчера на крыше лицо платком я превратился в одного из фигурантов дела. Как я успел узнать из телевизора, важный государственный чин, правозащитник и депутат Коновалов, тот самый, что переметнулся от нас к педерастам назвал произошедшее не «просто выходкой с ужасными последствиями, а самым настоящим терактом, направленным на срыв реформ гражданского устройства». После этих его слов окончательно стало ясно, какую роль мне уготовили в позорном спектакле под названием «правосудие». И я резко, не выключив телевизор, не взяв телефона, прихватив только деньги из заначки и паспорт, даже не закрыв дверь улепетывал куда глаза глядят.
Ну уж нет, рано мне быть, ребята, агнцем на заклание. Побегаю—ка я пока, попрыгаю, пораскину на досуге мозгами, вспомню все, что было вчера, понаблюдаю за новостями, все продумаю, а там глядишь и объявлюсь. Только не надо меня торопить.
Так думал я сидя в автобусе и подумав, принял решение сойти где—нибудь на полпути.
Еще шарахаясь по рыночной площади я был исполнен какого—то странного чувства, что я герой дня, звезда новостей, что меня должны все узнавать и тыкать пальцем — вот он, преступник, террорист, вот он какой, смотрите! Я слыхал, что каждый преступник в глубине души мечтает быть пойманным и никогда в это не верил. Сейчас я испытывал подобные чувства.
Конечно, я сам не считал себя преступником — ни один волос не упал с голов тех людей по моей вине, ни от моей руки, ни от моей команды. И вместе с тем была во мне какая—то уверенность в причастности к их бессмысленной гибели, какое—то подспудное чувство ответственности за произошедшее. И вот я, звезда телеэфира, нахожусь сейчас среди людей, в самой гуще, в центре водоворота и меня никто не узнает. Я ходил с вызовом подняв голову — вот он я, что же вы? Я заглядывал смело в камеры наблюдения в переходе, дерзко, хотя и с замиранием сердца, прошмыгивал среди патрулей, но все напрасно. Город жил своей жизнью, а каждый в этом городе пытался жить своей. И городу и людям было обоюдно по фиг друг на друга. И им обоим было по фиг на меня. Никто из них еще ничего не осознал.
Да и люди в автобусе, а мое место оказалось так, что напротив, лицом ко мне, тоже сидели пассажиры, ничего не заметили. Их равнодушные взгляды были сродни равнодушному сегодняшнему дню.
Даже две бабки — классические пассажирки пригородных автобусов, шуршащие бесконечными целлофановыми пакетами в своих бесформенных торбах, из числа тех бабок, что вечно все знают и никому не дают покоя, хоть и агрессивно взирали на меня, но не более агрессивно, чем на всех вокруг и друг на друга.
Автобус тронулся. Раскаленная лента дороги сначала судорожно, неравномерным темпом бежала под окном, цепляясь за тротуары, перекрестки, дома и улицы, а потом как—то внезапно вынырнула на простор меж полей и заструилась весело и быстро. Она отбрасывала назад линию разметки, то пунктирную и оттого похожую на очередь трассерами, словно бы автобус отстреливался от кого—то сзади, то сплошную, извивающуюся и прыгающую в стороны. В таких случаях мне казалось, что это нить из клубка Ариадны распутывается вслед за мной, дабы в моих предстоящих скитаниях я имел ориентир и надежду вернуться. Но скоро автобус затрясло на кочках и состояние моё ухудшилось. Желудок прилип к ребрам и нить превратилась в длинного, омерзительно белого, выматывающегося из мой утробы глиста. В непрерывный исход гнили и яда.
Всё вокруг растворялось в этой гнили и только две неугомонные бабки бубнили и бубнили неустанно:
— Она ить считай до 89 лет дожила.
— Дак чо, хорошо!
— А потом дома поскользнулась, берцовую кость сломала и все.
— Да чо, хорошо ить!
Впрочем и разметка тоже скоро кончилась. Потянулись веселые холмики и перелески, овраги и ложбинки. Местность стала более выпуклой, более ландшафтной. В просветы между холмами виднелись дальние, незамутненные ничем горизонты и небо придавливало сверху необъятной плюхой безудержно рвущийся во все стороны простор.
Автобус несся по нему, крошечный и какой—то цельный, литой как майский жук и я несся вместе с ним, постепенно растворяясь в окружающей, такой давно не виданной свободе. И я сливался с ней, так же, как сливался натужный рев автобусьего двигателя с широкой песней ветра.
И я покинул этот автобус очень скоро, на простенькой остановке, ровно на полпути из Прета в Кумарино, возле отворота на райцентр Штырин. Со мной сошли два грибника в балахонах—энцефалитках и тут же маньячески растворились в придорожном лесе. А я, закурив, затопал в Штырин, имея целью обнюхаться и осмотреться.
Миновав монументальный бетонный колос, из которого как из коварной пучины торчали две руки и держали ржавый герб с надписью Штырин, я тут же свернул на какую—то дорогу ведущую вдоль серой ленты заборов местной промышленной зоны. У меня были все основания думать что прямо должен быть милицейский пост, и вид одинокого путника вероятно привлек бы внимание скучающих штыринских стражей порядка. Само появление такого путника они сочли бы, скорее всего, непорядком, ибо порядком был исход населения из Штырина в поисках лучшей доли, а не вход в него в надежде на оную, да еще пешком и налегке.
В общем я решил подстраховаться и уже через десять минут бродил в закоулках каких—то мелких, как одна полуразрушенных, запущенных и заросших автоколонн, мастерских, лесопилен, складиков, баз, хранилищ. Никто не обращал на меня внимание ибо вид мой был вальяжен и независим, как у всех встреченных мною редких аборигенов. Тут никто никуда не торопился. Деловой вид и стремительный целеустремленный шаг здесь был не в почете.
Вдоль пыльных дорог здесь росли какие—то окаменелые кусты, покрытые пылью точно раствором цемента. Изредка проезжал, бряцая всеми мощами сразу грузовик. Какие—то трубопроводы угрожающе скрипели над головой насыпая за шиворот труху и ржавчину. И почти ничего не предвещало здесь жизни в разумном её проявлении.
Впрочем вскоре, за очередным поворотом, некие признаки жизни обнаружились. Здесь, на небольшой площадке возле дороги сидело трое мужиков. С виду это были обычные обитатели любых промышленных окраин, неизвестно какого черта сюда занесенные, и что здесь делающие.
Они сидели возле дороги в вечной позе таких обитателей — на корточках, подтянув к коленям обвислые треники, сгрудив на колени вытянутые руки, так что они касались земли, выгнув спину колесом и смотря неподвижно перед собой. У каждого, по заведенной раз и навсегда традиции таких окраин в каком угодно конце страны имелась неопределенного цвета застиранная майка, и по этой же традиции майка была снята, скручена жгутом и переброшена через плечо. Каждый имел болезненного вида кожу, татуировки и шрамы на тщедушном туловище. Как и любые подобные им существа, эти трое сидели неподвижно, глядели перед собой в одну точку и казалось, медитировали. Спины их покрывались ровным слоем пыли, над ними летали мухи, солнце, садясь, уже заходило сбоку и начинало бить им в глаза, но они не шевелились, словно окаменели.