Шарль Левински - Геррон
Публика, мрачнее которой и представить себе невозможно. Тогда как мне требуется восторг. Сияющие лица. Улыбчивый лик Терезина.
Я сначала выпустил Штреттера. Его номер „Чаплин на коньках“ казался мне самым подходящим. Акробатический и комический. Сработал бы даже в „Зимнем саду“. Но реакции не было. План, который я велел снимать поперек, можно было целиком выбросить. Там, где в кадр попадали зрители, материал был негодный. Лица как каменные. Будто перед ними не сцена кабаре, а помост для казни.
Ольга сказала совершенно серьезно:
— В Терезине разница не так велика.
Тогда я без колебаний решил, что подготовленный список съемочных планов мы выбросим и поначалу отснимем публику. Чтобы люди могли вернуться в город. А артисты потом. Очень спокойно. В монтажной я потом смогу это переставить по-другому.
Я до сих пор не знаю, где будет монтироваться фильм. Вряд ли они привезут монтажный стол в Терезин. Самым целесообразным была бы студия „Еженедельного обозрения“. Но отпустят ли меня в Прагу? Не важно. Для монтажа я им понаблюсь так или иначе. Кроме меня никто не представляет себе общей картины. Если все пойдет хорошо, я буду занят этим дольше, чем длится война. Сказочное агентство сообщает, что американцы уже наступают на Париж.
Чтобы хоть немного поднять людям настроение, я велел играть свингерам. Предусмотрительно заказал их сюда, хотя их номера мы снимаем совсем в другом месте.
— Играйте самые классные мелодии, какие только знаете, — сказал я.
Люди слушали так, как будто это был траурный марш. Какие уж там „улыбающиеся лица“. Полный паралич Musculus risorius.
При том что как раз сегодня в списке стояло несколько важных персон, которых Рам хотел получить в фильме крупным планом. Восторженно аплодирующими программе варьете. А не с похоронными лицами.
Тогда я наконец взялся сам. Вышел на сцену и стал вести концерт. В качестве конферансье. Конференцер, как сказала бы мама. Распаковал старые снасти. Вещи, которые срабатывали еще тогда, в доме калек. Подмастерье Жак Менассé. Рассказывал анекдоты. Никакой реакции. Как однажды сказал Вальбург, когда скетч потерпел полную неудачу: „Я бывал и на более радостных похоронах“.
Я уже по-настоящему начал впадать в панику. Рам должен непременно получить то, что он заказал. А что делать с режиссером, который неспособен заставить исполнителей улыбаться? Такой годится только на то, чтобы пополнить список транспорта на восток.
Я упал перед людьми на колени. Взмолился. В настоящем смертельном страхе.
— Смейтесь же! — кричал я им. — Я вас умоляю: смейтесь! Хохочите не на жизнь, а на смерть!
Это было первое, что они сочли смешным. Они знали: это веселый Геррон, и если он такое делает, должно быть, это такой номер.
Ха-ха-ха.
Я комик милостью божией.
Мы тогда получили несколько вполне приличных кадров с публикой, а потом быстренько отсняли все номера кабаре. Я пел песню „Карусель“. И Мэкки-Ножа. Как и было заказано.
К счастью, зрителей при этом уже не было.
Мы больше не снимаем.
— Съемки пока не продолжать, — сказал мне Эпштейн.
Или я параноик — а у меня достаточно оснований им быть, — или верно мое впечатление, что он уже не так расположен ко мне, как в последние недели? Может, он знает что-то, о чем не хочет мне говорить? Может, я в списке на отстрел?
— Вам надлежит оставаться в своем местонахождении впредь до распоряжения господина коменданта лагеря, — сказал он. Местонахождение. Не комната. Это всегда плохой знак, когда люди переходят на бюрократический язык.
Недавно я освоил новое выражение: „накладка уплотнится“. Эта накладка не имеет никакого отношения к бутербродам, а означает: „отныне в этом же спальном зале будет размещено еще больше людей“.
Все работы прекращены. Без объяснений. При этом съемочный план на всю неделю был уже утвержден. Неужто Рам недоволен моей работой? Он посмотрел отснятый материал, и ему не понравилось? Если состоялся показ, то почему на него не позвали меня? Ведь эти обрезки и разрозненные сцены неспециалисту вообще покажутся бессмысленными. Нужен человек, который бы это объяснил. У которого в голове все взаимосвязано. Ведь я им нужен.
Ведь я им нужен.
„Нервно ходит взад-вперед“. Так написано в каждом втором сценарии. В нашем закутке для этого нет места. Тут можно только сесть или лечь на кровать.
Я уже дважды заправлял кровати. Пытался добиться того, чему нас учили в Ютербоге. Кромки по линеечке. В этом мы упражнялись часами. После чего на фронте ни разу не имели никакой кровати.
Почему никто мне не говорит, в чем дело. Неопределенность — это пытка.
Не понимаю, что я мог сделать неправильно. Качество изобразительного материала хорошее. Я могу об этом судить, даже не видев его. А быстрее меня работать не мог никто в мире. Вчера мы за один день отсняли все театральные сцены. „Рассказы Гофмана“, „Середина пути“, „Брундибар“. Уже одна организация была мастерским достижением. Господин Печены из „Актуалита“ удивлялся. Он был уверен, что съемочный план неосуществим. Но мы его осуществили. Три разные театральных пьесы на одной и той же сцене. Каждая со своими декорациями. В один день. Плюс все лица знаменитостей в публике. К тому же еще свинг-оркестр на Рыночной площади. Оратория в террасном зале. И доклад профессора Утитца. На УФА понадобилось бы на такую программу три дня. Да что там — неделя.
Причина не может быть в темпах работы. Кроме того, если для них важна скорость, они бы не прервали съемки.
А они действительно лишь прерваны? А может, вообще отменены? У Рама изменилось намерение? Кто-то в Праге не согласен с проектом? Пришли новые указания из Берлина? Я сойду с ума, если в ближайшее время мне кто-нибудь не скажет, в чем дело.
Ольга на работе со своей уборочной бригадой. Убирают у датчан. Почему она не со мной? Она мне необходима.
Да и лучше так. Она бы задавала вопросы, а я бы не знал, что ответить. Даже если бы она молчала и только прокручивала свои вопросы в голове, я бы их все равно слышал. Мы слишком хорошо знаем друг друга.
Если проект отменен, если кто-то еще выше на пирамиде больше этого не хочет, тогда Рам будет недоволен. Тогда я для него буду частью неудачи. Ведь это уже его вторая попытка подбного фильма. Первый так и не отсняли. „Людей, которые пустили дело насмарку, здесь больше нет“, — сказал он.
Железную дорогу на Освенцим все-таки не разбомбили.
Мне необходима работа над фильмом, чтобы оставаться в лагере. Чтобы быть нужным Раму. Если корова больше не дает молока, ее забивают.
„Нервно ходит взад-вперед“. Я первый, кто играет это сидя. Ха-ха-ха.
Такой перерыв может иметь тысячу причин. Безобидных причин. Например… Например…
Почему мне ничего не приходит в голову?
Может, люди из „Актуалита“ заняты. Понадобились для чего-то другого. Большой парад в Праге, который должен появиться в „Еженедельном обозрении“. Партийное мероприятие.
Нет. Это было бы вчера. В конце недели. А сегодня понедельник.
Погода опять испортилась. Может, они хотят подождать, пока…
Не имеет смысла об этом думать. Я только строю лабиринт, в котором сам же и заблужусь. Я не знаю, что происходит, и мне этого не узнать. Остается только ждать, когда мне что-то скажут.
Если вообще что-то скажут. Может, я уже недостаточно важен для этого.
Я ненавижу это чувство. И все меньше способен его выдерживать. Оно меня убьет. В Вестерборке меня довели до дизентерии, но я знаю: виной тому была неопределенность.
— Пожалуйста, мойте руки, — кричит господин Туркавка.
Мне давно уже надо в сортир. Но мне надлежит оставаться здесь впредь до дальнейших распоряжений. В моем местонахождении. Если за мной пришлет Рам, а я в это время буду сидеть в нужнике…
— Ты преувеличиваешь, — сказала Ольга. — Конечно же они снимут фильм до конца.
А может, и нет.
Страх — это болезнь, которая то и дело возобновляется. Лихорадка души. В Вестерборке она охватывала людей с периодичностью ровно в семь дней. После каждого преодоленного приступа наступала короткая фаза облегчения, кажущегося здоровья. Потом очередной скачок температуры. Очередная паника. Всегда по понедельникам.
Во вторник, в полдень, отходил транспорт на восток. В Освенцим или Терезин. Иногда в Берген-Бельзен. Когда вагоны для скота окончательно запирались, когда уже никто не брал в руки мел, чтобы изменить на двери число, шестьдесят, семьдесят, восемьдесят человек — 8 лошадей или 40 человек, это уже давно в прошлом, — когда поезд наконец трогался, когда дым из трубы локомотива становился лишь воспоминанием, вот тогда лихорадка проходила. Тогда ты чувствовал себя освобожденным. Избавленным. Повеселевшим. Как мы чувствовали себя солдатами, возвращаясь из окопов на передовой, — и были еще живы. Конечно, нам было жаль тех, кого убило. Но мы сочувствовали им только головой. Не животом. Не тем местом, где гнездятся чувства.