Шарль Левински - Геррон
Сегодня я репетировал эпизод. В сценарии он называется „Терезин идет на работу“. Что-то вроде праздничного шествия. Молодые девушки с сельскохозяйственным инвентарем. Рабочие улицы с лопатами на плече. Колонна транспорта. Воловью повозку надо было бы отметить особо, но мне было твердо обещано, что завтра она будет на месте своевременно. Я поручил госпоже Олицки организовать для детей из сиротского дома место, откуда они могли бы видеть повозку. Многие из них знают животных только по картинкам в книжке.
За исключением крыс.
С молодыми девушками оказалось труднее всего. Все ужасно волновались, потому что для сцены сбора урожая их на несколько часов выпускали из крепости. Они хихикали, трещали без умолку и не могли остановиться. Как режиссер, я злился на их недисциплинированность. Но как же приятно было слышать чей-то непринужденный смех.
О том, что потом произошло на репетиции с гетто-свингерами, Ольге я не рассказал. Не хотел ее пугать.
Собственно, я хотел лишь определиться с обзором в музыкальном павильоне. Чтобы потом при расстановке людей захватить в кадр как можно больше слушателей. У нас не будет времени переставлять камеру. Я уже хотел идти дальше, чтобы обговорить с пожарными сцену тревоги, как вдруг появился Рам. Без свиты. Просто оказался тут, а как он подходил, я не видел.
— Пусть играют дальше, — распорядился он.
И они играли, четырнадцать человек, для него одного. „Bei mir bistu schejn“ играли они. Задание для фильма гласило: „Только мелодии еврейских композиторов“. Пришлось составлять перечень музыкальных номеров, и против каждого названия должна была стоять пометка (J).
Я остановился, руки по швам. Он покачивал ногой в такт музыке. И как ему удается сохранять свои сапоги такими чистыми — в грязи Терезина?
Гетто-свингеры играли, а он напевал мелодию. Потом он ушел, а они продолжали играть.
„Bei mir bistu schejn“.
Я его боюсь.
С моей стороны все было подготовлено превосходно. Но что я могу поделать с опозданиями? Люди из Праги приехали не вовремя. И, разумеется, пришлось еще многое обговаривать. Они не привезли с собой фотографа для кадра. И я распорядился, чтобы снятые сцены закреплял рисунками Джо Шпир.
К тому времени, когда мы наконец смогли приступить, колонна для марша простояла наготове на Рыночной площади уже два часа. Что было еще не самое плохое. Уж что-что, а ждать мы все привычны. Но ждать пришлось и Раму. А с ним его униформированным алеманам.
Коменданта лагеря не заставляют ждать. Итак, мы установили камеру — как можно быстрее. Потом пронзительным свистком я подал знак двигаться.
Большая ошибка.
Вначале я не понял, чем так разгневан Рам. Обиженный, как маленький мальчик, у которого отняли игрушку. Он сам хотел подать сигнал к началу съемки. Его игрушечная железная дорога не имела права тронуться с места, пока он сам не крикнет „Поехали!“. Итак, пришлось всех возвращать на исходную позицию. Что было совсем не просто осуществить с воловьей повозкой. Когда все опять было готово, он подошел к камере, посмотрел в видоискатель — как будто имел какое-то представление о том, на что ему при этом следовало обратить внимание! — и дал знак. С видимым безучастием и лишь двумя пальцами. Так, как Макс Рейнхардт иногда дирижирует незначительными статистами. Ну вот, я дунул в свисток второй раз, и на сей раз им действительно можно стало двигаться вперед.
Мы сняли шестьдесят три сцены. Шестьдесят три. За один-единственный день. На УФА я получил бы за это надбавку к жалованью.
Люди из Праги оказались вполне толковыми ребятами. У первого оператора, его звали Фрич, был хороший глаз. За второй камерой стоял молодой человек. Еще совсем неопытный, как мне показалось. Фрич быстро схватывает, чего я от него хочу. Но давать ему прямые указания мне не позволено. СС такого не потерпит. Жидок не может отдавать приказы арийцу. Однако мы нашли приемлемый путь, не более абсурдный, чем весь этот фильм: я делаю предложения шефу программы „Актуалита“, очень подчиненные предложения, а тот передает их оператору.
Несмотря на все эти церемонии — шестьдесят три сцены! В полтора раза больше, чем предусматривалось. Не уместился только эпизод „Зрители спешат на футбольный матч“. Вставим его куда-нибудь потом.
На УФА я всегда ходил в столовую вместе с технической командой. За обедом всегда можно было многое обсудить. Но когда коллеги из Праги учуяли запах супа из чечевичного экстракта, они предпочли принять приглашение СС.
Но потом все получалось и без обсуждений. Подготовка — это все. Она и на УФА была моей сильной стороной.
Был один момент, один чудесный момент, который я был бы не прочь пережить еще раз. А лучше всего каждый день. Мы как раз готовили подъезд пожарной машины, и тут завыли сирены. Не пожарная тревога, которую я заказал, а большие сирены. Воздушная тревога.
Для жидков, естественно, бомбоубежища не предусмотрены. А эсэсовцы не знали, кого им больше бояться — самолетов или Рама. Какое же было удовольствие наблюдать, с каким испугом они то и дело посматривали на небо. Хозяева творения наделали полные штаны.
Потом над нами пролетела целая эскадрилья самолетов. Это называется эскадрон или эскадрилья? В мое время самолеты были только одиночные. Эмблемы на крыльях нельзя было разглядеть, но не немецкие — это точно.
Мы продолжали снимать. А что нам еще оставалось? Машины улетели куда-то на восток.
Здесь, в Терезине, есть два названия для самых новейших слухов: ЕАН и ЕАС. ЕАН — Еврейское агентство новостей. Оно точно знает, что было целью бомбардировщиков. „Они хотели разбомбить железнодорожную ветку на Освенцим. Больше не будет транспорта на восток. Не будет депортаций“.
Боюсь, что ЕАС — более точное обозначение. Еврейское агентство сказок.
Но момент был очень красивый.
По окончании съемочного дня мы еще отсматривали номера, предложенные для съемок кабаре. Штреттер в качестве Чаплина был очень комичен. Даже Рам смеялся. Он снова был настроен милостиво. Игрушечная железная дорога доставляла ему удовольствие.
Дождь. Всю первую половину дня. Пришлось отложить съемки. Эпштейн был вне себя, ведь сегодня должны были снимать уборку урожая помидоров. Как будто ему в вину будет поставлено то, что погода не придерживается съемочного плана.
Эпштейн знает СС. Если понадобится козел отпущения, вполне может статься, что на эту роль назначат его. Мы жидки и потому автоматически виноваты во всем. Ведь и войну развязали мы. Я и Ольга. Вместе со старым господином Туркавкой из охраны сортира. А зачинщиком был маленький мальчик, которого мы вчера снимали на лошадке-качалке. Он так увлеченно пустился на ней вскачь, как я когда-то на своей Сивке, как будто мог ускакать на ней в другой мир. Но другого мира нет. Только этот. Где сажают под арест уже четырехлетних и объявляют их преступниками. Потому что им достались не те родители.
Если бы фамилия у папы была не Герсон, а, например, Герхард, если бы древо нашего рода росло в другом лесу, „пять поколений пасторских дочерей“, как называл это Отто, мне бы сейчас не пришлось думать о том, можно ли убирать помидоры под проливным дождем. Конечно же нет. В том благословенном мире, который мне заказал Рам, всегда светит солнце. В Бабельсберге я бы вместо этого снимал слащавый хеппи-энд, дымя сигарой. А фон Нойсера посылал бы за кофе.
В лотерее происхождения я вытянул пустой билет. В том розыгрыше судьбы, где не имеет значения, что ты за человек или как ведешь себя в жизни. Как только аист принес меня, все уже было предрешено. Не Герхард, а Герсон. Лжерабби, который понимает в таких вещах, объяснил мне, что означает эта фамилия. „Она происходит из древнееврейского, — сказал он. — Gerschom. Чужой там. Аутсайдер. Не здешний. Если по-нацистски, то у нас у всех должна быть такая фамилия“.
Сейчас все по-нацистски.
Безумие вот в чем: всю эту расистскую хренотень они придумали не только потому, что на ней можно делать политику. Это еще можно было бы понять. Но нет, они в нее действительно верят. Так крепко и без малейшего сомнения, как можно верить только в полную бессмыслицу. Такого можешь трижды подряд спасти из горящего дома, он все равно будет убежден, что за этим стоит еврейская подлость.
Плохая погода? Виноват еврей. Тот же самый человек, перед которым ты вежливо приподнимал бы шляпу, если бы в его удостоверении не стояла буква „J“.
Как было с Камиллой Шпир. Они разъюдифицировали ее в мгновение ока. Вдруг с вечера на утро из последнего дерьма она стала сударыней. Геммекер вроде бы даже целовал ей ручку.
Когда я приехал в Вестерборк, она еще носила желтую звезду. Входила в состав ансамбля берлинских коллег, которые делали там ревю. Обязаны были его делать. Я сам видел ее выступление. На Камилле была короткая юбочка, и ноги она вскидывала никак не ниже, чем это делают балерины. Люди в такт хлопали. Очень милая песенка. „Когда посылочка приходит, ей радуется стар и млад“. Мы бы здесь, в Терезине, тоже аплодировали. Нам давно уже не приходят никакие посылки. И даже посылочки.