Шарль Левински - Геррон
Ужасное время. Но и сам ужас становится повседневностью. Человек может привыкнуть ко всему. Не знаю, хорошо это или плохо.
Только к одному я так и не смог привыкнуть: когда среди чужих вдруг возникало знакомое лицо. Друг. Коллега. Это всякий раз было для меня как удар под дых.
Я знаю, каково ощущение от такого удара. Когда мы прибыли в Терезин, на пропускном пункте один из охранников стал вопросительно разглядывать меня. Этот взгляд — да ведь я его знаю — привычен публичным людям. Я среагировал автоматически. Как всегда делал, если на улице меня узнавали, но робели заговорить со мной. Я кивнул и улыбнулся ему. Он шагнул ко мне из другого угла и ударил. Так что я знаю, каково это.
Рано или поздно в Схувбург попадали все. Вальбург. Эрлих. Розен. Камилла. Всех отправили в Вестерборк. Где им позволено было оставаться дольше, чем другим. Потому что Геммекер любил ходить в кабаре.
Так много коллег.
И мои родители тоже.
Когда я — за два дня до того — узнал, что их тоже вызовут, я попытался их подготовить. Папа не хотел верить моей успокоительной лжи. Ему было семьдесят три года, и от его прежней личности в нем ничего не осталось, кроме всезнайствующего пессимизма. Он не хотел, чтобы у него отняли и это последнее.
— Они нас убьют, — сказал он. — Вот увидишь.
Может, хотя бы правота этого предвидения послужила ему последним утешением?
Мама, как водится, отказывалась понимать, что происходит. Крепко держалась за внешние правила. Укоризненно вытерла свой откидной стул носовым платком перед тем, как сесть.
— Не клади локти на стол, — сказала она мне.
Когда я хотел ее поцеловать, она оттолкнула меня.
Папа дал себя обнять. С таким лицом, как будто и это ему приходилось терпеть наряду с остальным.
Мои родители оставались в Схувбурге недолго. В первой половине дня прибыли — и в тот же вечер их отправили в Вестерборк. Я не мог проводить их до трамвая. Во время перемещения фойе было закрыто и для еврейского совета.
— Не забывай меня, — это было последнее, что сказала мне мама. Она сказала бы то же самое, если бы на неделю уезжала на летний отдых. Ее жизнь состояла из расхожих штампов.
Только в Вестерборке я узнал, что их угнали в Собибор. Откуда никто не возвращался.
В первые недели, когда они еще поддерживали иллюзии, речь шла о трудовой повинности, и в первую очередь в Схувбург забирали молодых людей. Поодиночке. Но уже скоро они перестали делать вид, что придерживаются своего благовидного предлога. У кого в руках кнут, тому пряник уже ни к чему. Теперь забирали уже и стариков. Целые семьи.
Детей.
Я часто ломал голову, почему эсэсовцы избегали этого слова. Как будто страшились его. Они всегда говорили только „потомство, приплод, выводок“. „Ваш приплод получит у меня!“ — или: „Уймите свое потомство, чтоб не галдело“.
Шум им мешал. Привыкшие к приказам, они не могли взять в толк, что детей не так просто призвать к тишине командным тоном, когда те играют в салки или с воплями жалуются на несправедливость. Они кричали на детей, и, естественно, вопли только усиливались. Маленьких уже вообще было невозможно успокоить.
И тогда ввели новое правило. Через дорогу от Схувбурга, на другой стороне Плантаже Мидденлаан находились еврейские детские ясли. Крехе, как говорят в Голландии. Впредь все дети должны были содержаться там отдельно от родителей. Причем „содержаться“ — неверное слово. По крайней мере, для СС. Дети должны были там храниться. Как багаж в моем ведомстве, который владельцы получали на руки, только когда переправлялись дальше в Вестерборк.
— Позаботьтесь об этом! — сказали эсэсовцы, и еврейский совет заботился.
Родители часто сопротивлялись, когда у них отнимали детей. А там за ними хорошо смотрят? Насчет немецких обещаний было известно уже достаточно. То и дело у кого-то из рук силой вырывали сына или дочь. Но взрослых успокоить легче, чем детей. Им грозили, а если не помогало, то и били.
Итак, родители оставались в Схувбурге, а детей отправляли в крехе. Иногда лишь дня на два, иногда на несколько недель. Пока не вызовут на транспорт в Вестерборк. Тогда детей снова переводили через дорогу — не раньше чем за час до прихода трамвая. Чтобы очередная семья в полном составе честь по чести могла отправиться в Вестерборк. Порядок есть порядок.
История с маленьким Люисом началась с того, что меня снова кто-то поймал за рукав в зрительном зале. Не знаю, почему я остановился выслушать именно эту женщину. У меня уже давно вошло в привычку вырываться. Иногда отделываясь от просителя парой пустых слов. Помочь-то я все равно не мог.
Может, потому, что она напомнила мне Ольгу. Хотя внешне была совсем другого типа. Немного полновата и с поразительно светлыми волосами. Именно такими Геббельс представлял себе ариек.
Не забыть бы еще раз напомнить госпоже Олицки, чтобы на всех запросах относительно актеров обязательно указывалось: „Только не светлые волосы“.
Она напомнила мне Ольгу своей прямотой. Не юлила и не ходила вокруг да около.
— Вы должны это сделать, — сказала она. Это был не вопрос и не просьба. Она просто ставила меня в известность.
— Я не могу вас отсюда вытащить.
Она посмотрела на меня, как иногда смотрит Ольга, если я что-то не сразу понимаю. С сочувствием.
— Это и так понятно, — сказала она. — С этим я смирилась. Нас отправят в Вестерборк. Потом дальше, в другой лагерь. И там уничтожат. По слухам, которые доходят о заключенных в Маутхаузене, всякое возможно. Но я пока ни от кого не слышала этого со всей определенностью.
Я хотел было ей возразить, успокоить, но она меня остановила. Жестом, который опять напомнил мне Ольгу.
— У нас нет времени на то, чтоб притворяться, — сказала она. — У вас есть пропуск, с которым вы можете покидать Схувбург. Я хочу, чтоб вы зашли в крехе и отнесли вот это моему сыну. Его зовут Люис, Люис Хийманс. — Она протянула мне что-то тряпичное, в чем, приглядевшись, я опознал какое-то неловко сшитое животное. То ли медведя, то ли обезьяну. — Он привык, что эта игрушка лежит рядом с ним в постели. Когда они забирали его, отказались это взять. А я не хочу, чтобы он боялся, совсем-то один.
— О них там хорошо заботятся, в крехе, — сказал я.
Она отрицательно помотала головой. Учительница, которая не обижается на ученика за то, что он так медленно соображает. Опять-таки Ольгин жест.
— Не в этом дело, — сказала она.
Я для себя давно решил, что никому не буду идти навстречу. Всегда буду оставаться в укрытии. Ведь чужое страдание может задеть так же, как осколок снаряда. Но ей я кивнул. Взял тряпичную игрушку. Сказал:
— Хорошо, я отнесу. И передам вам потом, что он скажет.
— Он еще не умеет говорить, — сказала женщина. — Ему пять месяцев.
До этого я ни разу не был в крехе и не ориентировался там. В первой комнате, куда я вошел, двумя аккуратными рядами сидела дюжина ребятишек. Как в школьном классе, откуда кто-то вынес парты. Там играли в урок, чтобы придать детям немного уверенности знакомой ситуацией — некоторым из них было лет восемь, некоторым десять или одиннадцать. Там, где есть учебный план, мир все-таки не совсем сорвался с катушек. Пока можно учиться, еще есть будущее.
На крашеной белой стене кто-то нарисовал карту Европы. Не очень точно, но очертания можно было опознать. Учительница — только теперь я заметил, что она слишком юна для учительницы, — показывала бамбуковой палочкой на отдельные страны и называла их. Нидерланды. Бельгия. Люксембург. Франция. Она могла бы всякий раз добавлять: „Завоеваны. Побеждена. Оккупирован. Потерпела поражение“.
Я извинился, что помешал, и спросил, где находятся маленькие дети.
Одна девочка, услышав, что я пришел из Схувбурга, подняла руку, как это делают в школе.
— Простите, пожалуйста, — сказала малышка. — А мои родители еще там?
Спросила так, как спрашивают о потерянной вещи из одежды. Я не знал ее родителей, но заверил ее, что родители еще в Схувбурге. Никого не угоняют в Вестерборк без детей. Иначе по бумагам это выглядит как непорядок.
Девочка воспитанно поблагодарила. Но не было похоже, что она мне действительно поверила.
Уходя, я услышал, что занятие возобновилось.
— Норвегия, — сказала учительница. — Дания.
Комната для совсем маленьких была этажом выше. Кроватки в ряд вплотную одна к другой. Не все одинаковые. Собранные наобум, как люди в Схувбурге, ожидающие своей участи. Некоторые кроватки были железные, выкрашенные белой краской, и попали сюда, скорее всего, из больницы. Другие, искусно вырезанные и расписанные, раньше стояли, должно быть, в детских, и сюда их притащили украдкой. Было строго запрещено забирать мебель из еврейских квартир. Грузовики транспортного агентства „Пульс“ не должны были идти в Германию порожняком.