Эрнесто Сабато - Аваддон-Губитель
— Покойный мой отец был человек слова. Он уже до самой смерти не притронулся ни к одной «тоскане»[316].
— Тоскане?
— Ну да, Начо, тоскане. Или ты думаешь, он стал бы курить сигареты с фильтром, как эти неженки? В нашем доме никогда не бывало ни сигарет, ни сладкого вина. Честное слово.
Начо не терпелось поговорить опять о гиппопотамах.
— Нет, ты мне скажи, Карлучо, если не будет зоопарков, куда будут ходить дети, чтобы посмотреть на животных?
— Куда? Никуда.
— Как это — никуда? Значит, мы уже не сможем увидеть диких животных?
— Не сможете. Никто не умрет из-за того, что не увидит льва в клетке. Лев должен жить в лесу, в лесу он должен жить. Со своим отцом и матерью, пока маленький. Или со своей львицей, если взрослый, и с дитем. А тех негодяев, что их ловят, я бы поменял с ним местами, посадил бы в клетку в зоопарке. Пусть себе жрут в клетке жареный маис. Так им и надо.
Начо посмотрел на него.
— Тебе вот нравится со мной разговаривать, правда?
— Конечно, нравится.
— Ну вот, зверям тоже нравится разговаривать. Как ты думаешь? Или ты считаешь, что если они рычат, так, значит, не разговаривают? Ты представляешь себе, каково медведю в клетке, всегда одно и то же, те же повороты, туда-сюда, сюда-туда, все по кругу, всегда один-одинешенек, все только думаешь и думаешь. — Он посмотрел на зеленую крышу. — Даже трудно поверить, что никто этого не замечает.
И, немного погодя, продолжал:
— Мне нравится делать эксперименты. Знаешь, что я однажды сделал?
Улыбка на его лице показала, что этот эксперимент был решающим.
— Знаешь, что я сделал? Я пошел в зоопарк в час вечерни.
— Что значит — вечерни?
— Да что ты, глупыш! Вечерком, значит. Когда зоопарк уже закрыли. Ты видел ограду со стороны авениды Сармьенто?
— Видел.
— Ну вот, было это вечером, ребятишки разошлись по домам пить молоко, сторожа заперли ворота. В общем никого не было видно. Вот когда надо смотреть, какой он есть, зоопарк. Попробуй и ты.
— Что — попробуй?
— Сходить в зоопарк, когда там никого нет.
— Ну, и какой же он, Карлучо?
Карлучо опустил голову и принялся что-то рисовать прутиком на песке.
— Он очень печальный, — пробормотал он.
— Потому что нет ребятишек? Потому что зверям не дают карамелек и печенья? Поэтому?
Карлучо обратил к нему раздраженное лицо.
— И когда же ты поумнеешь! Неужто непонятно, дурень? Когда там дети, это зверей развлекает, еще бы. Кто кинет карамельку, кто — жареный маис, кто — печеньице. Ясное дело, развлекает. Кого больше, кого меньше, а детей все звери любят. Ты не думай, я все к тому же клоню. Но пойми — это развлекает!
Начо не понимал. Карлучо смотрел на него, как учитель на ученика-тупицу.
— Предположим — это только предположение, — что у тебя умер отец, и вот, приходит друг и начинает тебе рассказывать про игру команды «Ривер», про забастовку в ВКТ, ну, и в таком роде. Это тебя развлекает. Не буду говорить, что так поступать не надо, если друг тебя любит. Нет, это хорошо, это естественно, это доброе дело.
Начо уставился на него.
— Нет, ты меня не понимаешь. По лицу видно.
Карлучо задумался. Вена на его шее начала разбухать.
— Я хочу сказать, что от таких друзей, которые будут рассказывать про «Ривер», вообще-то мало толку. Разве лишь тогда, когда у тебя отец помер. Понимаешь, что хочу сказать?
Он посмотрел на мальчика, чтобы убедиться, что его мысль проникла в голову Начо.
— Тебе ясно? Я не возражаю против того, чтобы дети ходили в зоопарк и давали маис слону и печенье обезьянке. Я хочу сказать, что зоопарка вообще не должно быть. Потому-то я и сделал эксперимент.
— Какой эксперимент?
— Пошел смотреть на зверей вечером, когда уже темнеет, когда они одни, совсем-таки одни, без ребятишек, без карамелек, ну, совсем без всего.
Он опять начал чертить прутиком на земле, и, когда после долгого молчания поднял лицо, мальчику показалось, что глаза его затуманились.
— И что ты увидел, Карлучо? — спросил он без уверенности, надо ли это спрашивать.
— Что я увидел?
Карлучо поднялся, поправил несколько коробок, потом ответил:
— Как ты думаешь, что я мог увидеть? Ничего. Одиноких зверей. Вот что я увидел.
Он сел и прибавил как бы про себя:
— Был там какой-то большой зверь, не знаю, какой породы. Надо было это видеть. Понурился, уставился в землю, все время только в землю и глядит, смотрит. Кругом все темнеет, и зверь этот совсем один. Большой такой. Он даже не шевелился, даже мух не отгонял. Он думал. Ты считаешь, раз животные не говорят, значит, не думают? Нет, они как люди: кормят детенышей, ласкают, плачут, когда убивают их подругу. Да вот как узнать, о чем думает зверь? И должен тебе сказать, чем больше зверь, тем сильней мне его жаль. Сам не знаю, маленькие зверюшки мне иногда не нравятся, не буду тебе врать. Надоедливые они, как блохи. Но большие звери, например, лев… Или гиппопотам. Представляешь, как ему грустно, что он уже никогда не побывает на воле, ну так-таки никогда? У большой реки, на озере?
Он умолк.
— И знаешь, что потом было?
— Что?
— Я с ним поговорил.
— С кем?
— Ну с кем, с кем! С этим большим зверем, бизоном что ли.
— Ты ему что-то сказал?
— А почему бы и нет? Но он даже не пошевелился. Наверно, не слышал меня. Сам понимаешь, я же не мог кричать через ограду. Меня наверняка приняли бы за психа.
— И что ты ему говорил?
— Сам не знаю… Так, всякую чепуху… Эх, зверь ты зверь, говорил я. Вот и все.
— И что он мог тебе ответить?
— Конечно, ничего. Но по крайней мере мог хотя бы взглянуть на меня. Но он даже не взглянул.
— Наверно, не слышал тебя.
— Ну да, ясное дело. Мне же приходилось говорить тихонько.
Оба помолчали. Потом заговорили о другом, но под конец Карлучо вернулся к прежней теме:
— Знаешь, что я тебе скажу?
— Что?
— Я мог бы стать врачом. Только не ветеринаром.
— Почему?
— Именно поэтому. Понимаешь, они же между собой разговаривают и, конечно, один другого понимают, как, например, мы. Если ты врач и кто-то тебе говорит — у меня, мол, болит вот здесь или повыше, это хорошо. Ты можешь его понять. Но как понять, что с гиппопотамом? Или со львом? Представь себе, лежит этот царь зверей, не движется, нет у него сил повернуть голову, глядит на тебя печальными глазами, просит помощи, верит в тебя. А вдруг его мучает рак, а ты не знаешь, что с ним происходит.
Осенний вечер неторопливо переходил в ночь — сперва в более скрытых местах, внутри звериных клеток, потом, сгущаясь, темнота постепенно поднималась вверх, и Начо вглядывался в нее сквозь решетку ограды, угадывая очертания слона, а подальше, возможно, того самого бизона, на которого смотрел Карлучо в день своего эксперимента, того самого бизона, к которому он обратился с коротким словечком «зверь» и не получил ответа.
Ибо какие сердечные увещания,какие мудрые или дружеские слова, — по мнению Бруно, так мог думать Сабато, — какие ласки могут дойти до этого скрытного и одинокого существа, вдали от его родины и его леса, грубо оторванного от своих родичей, своего неба, своих прохладных лагун? Неудивительно, что, размышляя об этих горестях, Начо в конце концов опустил руки и, сгорбившись и задумавшись, сунув руки в карманы джинсов, пошел, рассеянно подбивая носком камешки, по авениде Либертадор. Куда? К какому еще одиночеству? И тут у Сабато вновь возникло то отвращение к литературе, которое каждый день повторялось все с большей силой, и он стал думать о мысли Ницше: ты, пожалуй, можешь в конце концов дойти до того, что напишешь нечто настоящее, когда отвращение к литераторам и к их словесам станет вовсе нестерпимым; но только должно это быть настоящее отвращение, способное вызвать рвоту при одном виде артистических коктейлей, где рассуждают о смерти, оспаривая друг у друга муниципальную премию. И тогда-то, на расстоянии в миллион километров от всех этих (именно этих?) тщеславных, мелочных, коварных, грязных, лицемерных существ, ты станешь дышать прохладным и чистым воздухом, сможешь заговорить, не стыдясь, с неграмотным человеком, вроде Карлучо, сделать что-то своими руками: оросительную канаву, маленький мостик. Что-нибудь скромное, но стоящее и бесспорное. Что-нибудь полезное.
Но, поскольку сердце человеческое непостижимо, — говорил себе Бруно, — с подобными мыслями в голове С. направился на улицу Крамер, где он должен встретиться с Норой.
Прошло некоторое времябез каких бы то ни было вестей от доктора Шницлера. И Сабато с облегчением думал, что больше их и не будет. Но вот однажды опять услышал по телефону этот пискливый голос чужеземной мыши. Что с вами, доктор Сабато? Вы больны? Надо беречь себя. Разве вы не обещали навестить меня через некоторое время? Он только что получил из Оксфорда фантастически интересную книгу, и т. д. Неделя шла за неделей, С. не знал, как поступить, — он колебался между страхом увидеть доктора Шницлера и страхом перестать с ним видеться и тем самым вызвать у него бог весть какую реакцию. Пока не получил письмо со слегка прохладным обращением и, вероятно, ироническими строками касательно его здоровья, приступов подагры и мучительной невралгии лица. Истерические параличи (разве он этого не знает?) чаще случаются с левой стороны, со стороны, подверженной неосознанным влияниям. С. поднес руку к левой щеке. С некоторых пор его осаждала странная фантазия: кто-то с большим остроконечным ножом приближается к нему, хватает его одной рукой за затылок, как обычно делают парикмахеры, а другой вонзает кончик ножа в левый глаз. Вернее, не точно в глаз, а между глазным яблоком и краем глазницы. Завершив эту операцию, которую незнакомец выполнял тщательно и осторожно, он делал ножом круговое движение по орбите, пока глаз не вываливался. Как правило, глаз падал к ногам С., но затем, подпрыгивая, как мячик, укатывался прочь.