Эфраим Баух - Оклик
– Суки, вы тут все меня ненавидите.
Он каким-то диким маневром вывернулся из стула и пошел между столиками к выходной двери.
– Зиновий, – кинулись за ним оба Вани, Михайлов и Кирьяков.
Дальнейшее помню обрывками. Все перепуталось у выхода из ресторана. Тарнавский мазнул ладонью по лицу Ив. Ива, рассвирепевший Михайлов приложился к Зиновию, и тот исчез в яме, вырытой для телефонного столба, Конь попытался унять Михайлова, что Волейболист истолковал как нападение на друга и стукнул Коня. Мы с Кирьяком пытались извлечь отключившегося Тарнавского из ямы, два огромных синяка растеклись у него под глазами. При слабом свете ночных фонарей мы все выглядели, как взбесившаяся свора. С трудом уговорили какого-то частника вести Тарнавского до общежития, с ним сел Кирьяков. Тут обнаружилось, что под шумок исчез Епифаныч, который обладал специфической особенностью: напившись, он мог уйти до Урала. Бросились искать его вдоль улицы Ленина, обнаружили уже у вокзала. Не остановили бы, пошел вдоль рельс.
Дальше следовал полнейший провал.
Не помню как с Гаруном вдвоем очутились у дома Кацики в кромешной тьме. Очнувшись, я увидел его, бормочущего явно какие-то мои слова о масонах и пытающегося взломать дверь в масонский подвал. Кругом ни души.
Несмотря на опьянение, я отчетливо помнил, где на площади, неподалеку, кран.
Мы долго и ожесточенно фыркали, подставляя головы под струю воды. Оказалось, не так уж поздно. Трамвай был битком набит, и всех валило друг на друга на резких поворотах.
Даже на Армянском кладбище в этот ночной час было полно прячущихся в кустах парочек.
Общежитие было полно неопохмелившихся типов, шатающихся по коридорам. Тарнавский, залепленный пластырями, спал сном младенца. В красном уголке, расставляя опрокинутые стулья, орал комендант:
– До чего докатились – портреты вождей топтать.
Оказывается, ночью, по пьянке кто-то обнаружил задвинутый за шкаф портрет Сталина, выволок и бросил посреди красного уголка, потом уж кто-то походя и наступил. Унылый Ваня Кирьяков сидел на полу и собирал осколки стекла, вывалившиеся из продавленной рамы.
– Вань, ты что?
– А что? Сначала молились, теперь топчут. Жалко.
Страна просыпалась с дикой головной болью, как с похмелья, после самой длительной в человеческой истории Варфоломеевской ночи с поздних тридцатых до середины шестидесятых, когда систематически уничтожались те, на лбу, языке, родословной которых был знак проклятия – остатки независимости, ума, достоинства, знаки неугодной нации или отвергнутого угодничества; дело пахло миллионами трупов, всплывших на поверхность этих лет или вмерзших в вечную мерзлоту еще одним катаклизмом, содеянным руками самих людей. Две Катастрофы, обнаруженные одна за другой – первая в Европе после окончания войны, вторая – в дальней Азии после смерти Сталина, двумя смертоносными грибами качались над гиблой беспамятной поверхностью двадцатого столетия, их черные тени ощущались за каждой мыслью, стремлением, душевным движением оставшихся в живых. Намеренное забвение стало массовым понятием этого столетия, парализовав миллионы страхом.
– Папа, как ты мог ничего не знать? – тихий голос подросшего поколения громом отдался в ушах середины столетия.
А он, папа, знал, но страх сместил его нравственную структуру, сделал глухим, слепым и немым.
Памятник Сталину все еще стоял в центре парка.
Люди выползли из всех щелей, как бы вышибленные шаровой молнией события, врывающейся из дома в дом, из судьбы в судьбу, табунились, делая вид, что гуляют, боялись оттого, что нечего бояться.
Пьянство и сплошное наблевательство были отчаянной реакцией на внезапное обнажение клоаки Истории.
Забросив минералогию и петрографию, по которым надо будет сдавать экзамены, я не расставался с гетевским "Фаустом", затрепал вконец книжку о масонах, находя все новые и новые аналогии, чувствуя себя почти основателем новой дисциплины – "сравнительной масонологии" в эпоху угрожающей сейсмики, активной семантики и низвергнутой семасиологии.
Эпоха, в которую корифей-недоучка открывал законы языкознания, грозя вырвать язык тем, кто с ним не согласен, хоть и дымилась в развалинах, но еще весьма угрожающе дышала в затылок.
С легкой моей руки вся наша братия уже знала, что 1 мая вовсе не день международной солидарности трудящихся, а ночь игуменьи Вальпургии, имя которой чтится среди католиков, а язычниками превращена в ночь служения дьяволу. Кто только не забегал ко мне, чтобы своими глазами прочесть это в комментариях к "Фаусту".
За день до праздника грозили лишить стипендии тех, кто не придет на демонстрацию. Вскормленная на молоке, как оказалось, слегка прокисшем, марксизма-ленинизма, студенческая братия разлагалась на глазах. От несварения желудка лечиться можно было лишь крепкими напитками, так что с раннего утра, отлынивая от плакатов, лозунгов и портретов, норовили по пути заскочить в дома знакомых девушек и парней, живущих в городе, пропустить стаканчик-другой, устраивали буйные пляски, пока милиционеры разбирались какой колонне куда двигаться; радовались, что с правительственной трибуны исчезла морда Мордовца, провалившегося в тартарары министра госбезопасности, и вовсе не отвечали на призывы, несущиеся из репродукторов вместе с ревом "Ура".
Сюрреалистическая картина солидарности после сейсмических разоблачений культа уже никого потрясти не могла, хотя вряд ли кто-либо из присутствующих на демонстрации иностранцев мог понять, что происходит: на трибуне стояли улыбающиеся вожди и "делали ручкой" молча, толпа отвечала таким же молчанием; в то же время из невзрачной рубки за трибуной неслись слова призывов, произносимые оплачиваемым почасово артистом, и ответный рев масс, рожденный ликующим страхом давно списанных в архив записей демонстраций.
Едва очередная колонна выходила из-под присмотра мраморного Ленина, как начиналось усиленное подбирание пьяных.
Фейерверки освещали в ночи синюшным светом спившуюся человечью икру.
На следующее утро после истинно Вальпургиевой ночи три слабо опохмелившихся факультета – геологический, филологический и исторический – поперли на маевку в редкий Рышкановский лес, за которым сразу же начиналось летное поле захудалого кишиневского аэропорта. Между стволами деревьев мерцали корпуса грязновато-серебрянных, как рыбы, выброшенные из воды, ИЛ-14 и тупоносых, двукрылых, похожих на повзрослевшие "кукурузники", АН-2, мелькали слоняющиеся в своих форменных фуражках летуны, чьи физиономии усыхали на глазах от жажды выпить и набить кому-нибудь физиономию. А тут на глазах такое творится: среди деревьев на травке питье и еда, парни и девки, звон гитары и женский визг. Конечно же летуны зацепили филологов, обладающих наглостью, непропорциональной умению драться. Но всеуниверситетский комсомольский секретарь Марат Калиненок тут же кликнул геологов и летуны убрались восвояси.
Пьяный в стельку Гриша Буть мирно спал на травке под кустом. Жена его, веселая толстуха, игриво хихикая, тащила меня за руку в сторону заброшенной болгарской церквушки… В овраге слабо журчал ручей, пахло влажной древесиной уходящей весны, сочащимися соками запоздалых почек и молодых корней. Несмотря на недвусмысленно-напористый флирт жены Бутя, я пытался сосредоточенно вспомнить, не из семейства ли лютиковых эти синие и фиолетовые цветы на земле, собирая в уме последние крупицы знаний по ботанике, которую нам на первом курсе великолепно преподавала доцент Ника.
Вдруг над оврагом раздались крики, женский визг, шум, как будто стадо диких кабанов шло напролом через кусты и деревья. Схватив толстуху за руку, я бросился вверх.
Оказывается, инцидент не был исчерпан. Посчитавшие себя опозоренными, летуны собрали весь отдыхающий летный состав, пришли, вооружившись толстыми резиновыми жгутами, которыми стягивают оба крыла на АН-2. Филологи обратились в бегство. Историки пытались взывать к закону и порядку. Геологи выламывали молодые деревца и колья из ограды, являющейся недвижимым имуществом аэропорта.
Драка шла не на шутку под истерический аккомпанемент женщин. Гриша Буть мирно спал под кустом, из которого лихорадочно выдергивали прутья.
Как всегда и на этот раз не растерявшись, Марат Калиненок сбежал искать летное начальство.
В разгар побоища напрямик через летное поле примчался автомобиль с этим начальством, среди озабоченных лиц которых торчала раскрасневшаяся от водки и азарта рожа Калиненка.
Рупоры, подобно трубам архангелов, взывали немедленно прекратить мордобой, угрожали применить оружие. Так как одолевали геологи, вырвав у многих летунов жгуты и ими же обращая противников в бегство, трудно было их унять.
Тогда Калиненок гаркнул в рупор:
– Братва, ректор на подходе!..
Это возымело мгновенное действие.
Через несколько минут летунов смыло, как и не бывало. Возбужденные геологи делились трофейными жгутами и опытом только отгремевшего боя, пристыженные филологи прятались в остатках неистерзанного леса. Историки в голос хвалили своего коллегу Марата Калиненка, еще раз доказавшего свои дипломатические способности.