Ольга Постникова - Роман на два голоса
В мае в раскрытое окошко залетел маленький попугай, субтильное создание с зеленоватым ободком вокруг короткого клюва. Он сел на стол и больше не хотел улетать. Крылья, слабые от житья в клетке, не могли носить его, и он остался в кукольном жилище, внося заботы о просяном корме, рано-рано просыпаясь и радуя наивным тарахтеньем хриплого голоска. Он сочетал в оперении несколько голубых оттенков: почти белый пух головки становился сероватым волнистым узором на груди и под лапками, а маховые и хвостовые перья поражали свежестью тропической лазури. Потягиваясь и томно расправляя поочередно то одно, то другое крыло, он давал хозяйке любоваться тайными цветными перышками, обычно скрытыми от обозрения. Грациозное тщедушное тело еле держалось на четырехпалых сухих ножках. По клеенке он ходил вприпрыжку и скользил, как неумелый конькобежец, по одеялу ковылял с трудом и вообще был существом скорей ползучим, нежели летучим. Вечером, когда они читали вслух, он садился на руку хозяйки, обхватив когтями ее большой палец, и грелся под лампой, тараща оранжевые зенки.
Попугай погиб странно. Через улицу в консульстве Индонезии, в доме, почему-то набитом детворой, постоянно сидевшей в окнах, несколько раз в день играли на необычном инструменте. Трагические, невероятно низкие ноты звучали так, что слышно было на целый квартал. В это время с птицей что-то происходило: развесив крылья по сторонам малого туловища, с раскрытым клювом, попугай сидел во все время сеанса игры (как подозревали мои герои, работы радиопередатчика), закатывая зрачки под старческие белесые веки, и приходил в себя только после того, как музыка замолкала. В августе, после очередного концерта их любимец уже не открыл глаз: инфрамузыка его доконала.
22
Вишня перед домом у них давно отцвела, пчелы успели опылить ее цветки, и она дала россыпь ярких ягод. Они налились на солнце и краснели на спущенных до земли ветках. Вокруг старых пней во дворе поднималась молодая тополиная поросль, так что трескалась серая земля. Острые ростки пасынков, расталкивая песчинки, вылезли вверх, пахучие, с лакированными листьями.
Этот пустырь в самом центре огромного города на месте снесенного дома зеленел свежим бурьяном и лебедой с крахмальным налетом на листьях, изредка радующей взгляд малиново-красным листком. Пастушья сумка прозрачно поднимала треугольники семенных коробочек, белесо цвел овсюг. Одичавшая сирень вся была в коричневых ржавых сгустках увядших соцветий. Высокая благородная полынь настаивала воздух горечью. Кусты выродившихся “золотых шаров” были так высоки, что можно было спрятаться под ними и невидимо сидеть среди желтых головок, синхронно качающихся от ветра.
Как-то они договорились, что она встретит его после работы. Она вбежала в проходную при первых раскатах грозы и стояла у вертушки, наблюдая, как народ радостно вываливается наружу. От корпуса научных лабораторий до выхода ему надо было пройти минут семь. Дождь, начавшийся в последний момент рабочего дня, окатил нашего героя холодной равнодушной волной. Несмотря на то, что он пробыл под ливнем совсем немного, плечи стали мокрыми, и когда он проскочил контроль, с волос текло. Совершенно не отдавая себе отчета в том, что кругом люди, она бросилась ему на шею, блаженно подставляя глупую рожицу под струйки воды, стекающие с его головы. Они вышли на тротуар. Дождь внезапно прекратился и на солнце серебряно блистала омытая листва тополей. Последние капли висели у него на мочках ушей, нереально сверкая, и она целовала его, пытаясь поймать открытым ртом эту радужную пресную жидкость.
Возле метро он купил ей две невероятно крупные гвоздики — розовую и белую — с мясистыми чашелистиками на длинных стеблях. В их аромате было тонкое различие, которое сам он не мог уловить. Она же, закрыв глаза, узнавала цвет по запаху, когда он подносил к ее лицу то один, то другой цветок. Не веря в такую, недоступную для него чуткость обоняния, он ворчал, что она подглядывает. И если в миг между ее вдохом-узнаванием и выдыханием названия успевал подменить цветок, перед тем, как она размыкала с усердием смеженные веки, то смеялся над ее обидой и такой упорной уверенностью в точности своего нюха и покрывал мелкими поцелуями ее разочарованное личико, потому что, не чувствуя разницы в запахе гвоздик, он знал, как разно пахнут губы и щеки, и ее грудь у подплечной впадины. И все это любование цветами происходило прямо на улице, на виду у публики, которая смотрела на них во все глаза. А они ничего не замечали, занятые только друг другом.
23
Летом в субботу отправлялись за город и ехали по Киевской дороге до Лесного городка, где почти никто не сходил с поезда. Шли вдоль заброшенной одноколейки, любуясь земляничными листьями. Они доходили до лужайки, садились на траву, и она плела гирлянды из собранных цветов, обматывая себе ими плечи и шею. Все шло в дело — и лютики, и фиолетово-желтые иван-да-марья и бледно-голубые султаны вероники. Его голову она увенчивала зеленью, а он пытался таскать ее на руках, как Дафнис Хлою, и баюкал, уложив ее голову себе в колени. И, оберегая от холода земли, просил “Ляг на меня!”, чтоб она покоилась, легкая, на горячем его торсе и укрывала распущенными волосами обе головы. И сквозь рыжеватые пряди можно было, не щурясь, смотреть вверх, слушая высоко повисшее трепыханье жаворонка.
Еды с собой они никогда не брали. Пили из деревенских колодцев, если к цепи ворота было привешено ведро, рвали выродившуюся вишню там, где высовывались из-за заборов ветки. Набрав в горсти ягод, ложились на солнце где-нибудь посреди поля. И когда он брал вишенку в рот, она шутливо отнимала ее, вытягивая ягоду губами и настигая кислый кругляк ищущим языком.
Возвращались, отыскивая направление по самолетному гулу, разглядывая огороды за неряшливыми изгородями: плети огурцов, цветки чеснока, черепки битой посуды на оголенных грядках, ветошь, вывешенную сушиться, — и он видел, как по-рембрантовски живописно старье. Глядя на пыльные цветущие кусты по обочинам дороги, она останавливалась и, обдувая щеточки тычинок на кустах жимолости, приговаривала: “Я хочу, как жалости и милости…”
Множество собак, собравшись стаей, ходили кругами в ореховом подлеске, не лая и не рыча и вообще не обращая внимания на людей.
На свету она очень щурилась и улыбалась ему и, когда, усталые, они возвращались в Москву, садилась напротив него на желтую, деревянными планками набранную скамью вагона, глядела, мысленно окликая его по имени, а он смотрел на нее и вспоминал рисунок Дюрера, улыбающуюся женщину с двойным подбородком и складкой удовольствия на шее.
Вблизи города за окном электрички лежала поруганная развороченная земля, с которой содрали травяной покров, превратив в кладбище отходов человеческого существования — изрытая канавами, захламленная ржавым железом, отторгнутая от живого мира. “Человек уничтожает природу ради нейлоновой сорочки или консервной банки с яркой этикеткой, а может, из охоты долбить один кусок металла другим куском металла, убивая все по-настоящему живое, засевая мир ущербным среднестатистическим потомством”, — проносилось в голове моего критически настроенного героя.
Иногда она везла с собой из леса букет таволги или липучей смолки, а он ворчал, что она жадностью губит природу. Однажды, когда они вернулись из-за города, на выходе со станции “Кропоткинская” к ним бросилась какая-то девушка, спросила, указывая на ее букет крупных колокольчиков: “Где вы купили?”, и заметалась по площадке перед метро, где обычно продавали цветы, смотря по сезону, — то ландыши, то белую ветреницу, то купавки. Видно, девушке очень нужны были цветы, и наша счастливица, догнав, протянула ей свой букет: “Возьмите!” Восхищенный этим жестом, он обнял подружку: “Давай, все отдадим!” Но ничего, кроме этих фиолетово-голубых колокольцев с зелеными пестиками-хоботками отдать они не имели.
24
Ей нравилось есть жареные пирожки на улице, пить газировку из автомата, она любила дешевое фруктовое мороженое. Ее тянуло в забегаловки, где стоя едят пельмени с уксусом. А на вокзале она жалостливо вглядывалась в лица мешочниц и морщинистых матерей, тащивших огромные авоськи и прикрикивающих на своих замурзанных отпрысков. Она подавала нищим, полупьяным калекам, проходящим по вагонам, и оправдывалась: “Это не ему, это мне нужно, и мне больше, чем ему”. Слушала старух в очередях. Его злило такое ее любопытство, он называл это плебейством.
Как-то, вернувшись домой, она обнаружила на лестнице перед входом в квартиру мужчину, лежащего на полу, так что ноги свисали вниз со ступеней. Мужик загородил узкий проход и пришлось осторожно переступить через его руку. Кадык, весь в черных точках щетины, торчал кверху и дергался. Слава богу, живой!
Она вцепилась ногтями в “чертову кожу” спецовки и втянула его в кухню, боясь, что он свалится вниз с крутой лестницы. Протащила всего полметра и больше уже не могла сдвинуть с места тяжелое квелое тело. Она понимала, надо человеку помочь, но инстинктивно отскочила от его шарящих ладоней. Потом отперла дверь и принесла воду в миске, пачку ваты и стала обмывать ему ссадину на лбу, отбрасывая красные грязные тампоны. Он открыл глаза, поглядел снизу вверх на нее и закатил зрачки, ничего не соображая. Кислый запах, подергивание лохматой головы, сбившиеся кудри на висках — все в крови. Он попросил слюняво: “Дай попить!” Приподнялся и напился, заливая воду за ворот заношенной рубахи. После этого попытался встать, и она помогла ему, но, минуту постояв посередине кухни, повалился вперед и ударился о доски пола лицом, так что через мгновение плахи обагрила, затекая в щели, кровяная жижа. Нужно было скорей вызвать врача.