Джоди Пиколт - Роковое совпадение
Браун улыбается.
— Ваша честь, пусть закончит отвечать на вопрос.
— Да, мистер Каррингтон, — соглашается судья. — Я тоже вижу, что миссис Фрост не закончила.
— Я все сказала, — быстро отвечаю я.
— Вы обсуждали с психиатром, что будет лучше для вашего сына?
Я качаю головой:
— Лучше не будет. Я вела множество дел, где потерпевшими выступали дети. Даже если Натаниэль окрепнет и снова заговорит… даже если пройдет год-другой, прежде чем дело передадут в суд… священник никогда не признается в том, что совершил. А это значит, что все будет зависеть от моего сына.
— Что вы имеете в виду?
— Без признательных показаний единственное, чем располагает обвинение против подсудимого, — показания ребенка. А это означает, что Натаниэль должен будет пройти через процесс признания его дееспособности. Он будет стоять в зале, полном незнакомых людей, — таком, как этот, — и рассказывать, что с ним делал тот человек. А тот человек, понятно, будет сидеть меньше чем в двух метрах и смотреть на него — можете не сомневаться, он предупреждал ребенка, и не один раз, чтобы тот никому ничего не рассказывал. Натаниэль будет сидеть один, рядом не будет того, кто бы его поддержал, кто бы сказал, что сейчас он может говорить. Либо Натаниэль испугается и потеряет голову во время слушания, и судья признает его участие в процессе нецелесообразным — а это означает, что насильник так и не будет наказан. Либо Натаниэлю скажут, что он может предстать перед судом, — а это означает, что ему придется проходить через это снова, в гораздо более сложных обстоятельствах, перед совершенно новыми незнакомыми людьми. В том числе и перед двенадцатью присяжными, которые заранее настроены ему не верить, потому что он всего лишь ребенок. — Я поворачиваюсь к присяжным. — Я тоже сейчас чувствую себя неуютно, хотя целых семь лет каждый день находилась в зале суда. Очень страшно оказаться на этой трибуне. Но мы говорили не просто о свидетеле. Мы говорили о Натаниэле.
— И каков самый лучший вариант развития событий? — негромко спрашивает Фишер. — Что, если насильник в конце концов оказался бы в тюрьме?
— Священника приговорили бы к десяти годам, всего к десяти годам, потому что именно такое наказание за то, что сломали жизнь ребенку, грозит людям, не имеющим судимостей. Скорее всего, его выпустили бы условно-досрочно, когда мой сын не успел бы еще достичь даже половой зрелости. — Я качаю головой. — Какой может быть лучший вариант развития событий? Разве суд может гарантировать, что защитит моего ребенка?
Фишер последний раз смотрит на меня и просит объявить перерыв.
Наверху, в совещательной комнате, Фишер присаживается передо мной.
— Повторяйте за мной, — велит он.
— Перестаньте.
— Повторяйте за мной: «Я свидетель. Я не прокурор».
Я закатываю глаза и повторяю:
— Я свидетель. Я не прокурор.
— «Я буду слушать вопрос, отвечать на него и закрывать рот!» — продолжает Фишер.
На месте Фишера я бы от своего свидетеля требовала того же самого. Но я не на месте Фишера. Как и он не на моем.
— Фишер, посмотрите на меня. Я женщина, которая преступила черту. Сделала то, что сделал бы в этой ужасной ситуации любой родитель. Каждый присяжный в этом жюри смотрит на меня и пытается решить, кто я — чудовище или героиня. — Я опускаю глаза, чувствуя, что на них неожиданно наворачиваются слезы. — Я и сама пытаюсь это понять. Не могу сказать, почему я это сделала. Зато могу объяснить: если меняется жизнь Натаниэля, меняется и моя жизнь. И если Натаниэль никогда не оправится от этого, тогда и я не оправлюсь. А когда смотришь на это под таким углом, не так уж важно, последовательна ли ты в своих показаниях, разве нет?
Поскольку Фишер молчит, я заглядываю еще глубже в себя: осталась ли во мне еще уверенность?
— Я знаю, что делаю, — говорю я. — Я полностью контролирую ситуацию.
Фишер качает головой.
— Нина, — вздыхает он, — и почему, вы думаете, я так нервничаю?
— О чем вы думали, когда проснулись утром тридцатого октября? — через несколько минут спрашивает Фишер.
— Что это будет худший день в моей жизни.
Фишер поворачивается, на его лице написано удивление. Этого мы не репетировали.
— Почему? Ведь отцу Шишинскому вот-вот должны были предъявить обвинение.
— Да. Но как только обвинение будет предъявлено, затикают часы безотлагательного судебного разбирательства. Его либо отдадут под суд, либо отпустят. А это означало, что Натаниэлю придется в этом участвовать.
— Когда вы приехали в суд, что произошло?
— Томас Лакруа, прокурор, сказал, что зал суда постараются очистить от зевак, потому что дело получило большой резонанс. Так получилось, что предъявление обвинения отложили.
— И что вы сделали?
— Сказала мужу, что мне нужно на работу.
— Так и было?
Я качаю головой:
— Я оказалась у оружейного магазина, на парковке. Честно, я не знаю, как там оказалась, но я точно знала, что именно там и должна быть.
— И как вы поступили?
— Когда магазин открылся, я вошла в него и купила пистолет.
— А потом?
— Положила пистолет в сумочку и вернулась в суд, на процедуру предъявления обвинения.
— Вы планировали как-то использовать пистолет, пока ехали к зданию суда? — интересуется Фишер.
— Нет. Все мои мысли были только о Натаниэле.
Фишер дает присяжным возможность задуматься над моим ответом.
— И что вы сделали, когда приехали в суд?
— Вошла в здание.
— Вы думали о металлоискателях?
— Нет, не думала. Я просто обошла их, потому что я прокурор. Я поступаю так двадцать раз на день.
— Вы намеренно обошли металлоискатели, потому что несли в сумочке оружие?
— В тот момент, — отвечаю, — я вообще не думала.
Я смотрю на дверь, просто смотрю на дверь, в любой момент из нее может выйти священник. Кровь стучит в висках, я не слышу, что говорит Калеб. Я должна его увидеть. Я слышу только, как шумит кровь. Он войдет в эту дверь.
Когда поворачивается ручка двери, я перестаю дышать. Когда дверь открывается, первым появляется судебный пристав, время останавливается. А потом весь зал пропадает, остаемся только я и он — а Натаниэль связывает нас, как клей. Я не могу смотреть на него, но и отвернуться не в силах.
Священник поворачивает голову и безошибочно находит мои глаза.
Не произнося ни слова, он как бы говорит: «Отпускаю тебе грехи твои».
И от мысли, что это он отпускает мне грехи, внутри меня что-то ломается. Моя рука опускается в сумочку, и почти с обыденным равнодушием я позволяю всему случиться.
Вам знакомо такое чувство, когда вы понимаете, что видите сон, даже когда спите? Пистолет, словно магнитом, тянет, пока он не оказывается всего в нескольких сантиметрах от его головы. В этот момент я нажимаю на спусковой крючок, не думая о Шишинском, не думая о Натаниэле. Даже не думая о мести.
Одно слово зажато у меня между зубами:
«Нет».
— Нина! — шипит Фишер, наклонившись к моему лицу. — Вы как?
Я недоуменно смотрю на него, потом на обескураженных присяжных.
— Да… простите.
Но мысленно я еще там. Я не ожидала отдачи от пистолета. На каждое действие будет и соответствующее противодействие. Убьешь человека — тебя ждет наказание.
— Вы сопротивлялись, когда приставы навалились на вас?
— Нет, — бормочу я. — Я просто хотела знать, что он мертв.
— А когда детектив Дюшарм отвел вас в камеру?
— Да.
— Вы ему что-то говорили?
— Что у меня не было выбора. Я должна была это сделать.
Что, в свою очередь, было сущей правдой. Тогда я сказала это, чтобы меня считали сумасшедшей. Но заключения психиатров фактически не противоречили действительности: я не контролировала свои действия. Они только ошибаются, полагая, что это значит, будто я безумна. Мой поступок — не психическое заболевание, не психотический срыв. Это инстинкт.
Фишер выдерживает паузу.
— Через некоторое время вы узнали, что вашего сына изнасиловал не отец Шишинский. Что вы почувствовали?
— Хотела, чтобы меня посадили в тюрьму.
— Вы и сейчас так думаете? — спрашивает Фишер.
— Нет.
— Почему?
В этот момент мой взгляд падает на стол защиты, где сейчас нет ни Фишера, ни меня.
«Заброшенный город», — думаю я.
— Я сделала то, что сделала, чтобы защитить своего сына. А как я смогу его защитить, если меня не будет рядом с ним?
Фишер многозначительно смотрит на меня:
— Вы намерены еще когда-либо подменять закон своими желаниями?