Анатолий Афанасьев - Привет, Афиноген
Сейчас, поглядывая на зевающего на подстилке Бал– кана, Николай Егорович припомнил эту историю.
– Надо что–то делать с собакой, – обратился к Егору, – все границы приличия она преступила. С поводка опасно спускать… Уже на людей бросается, вражья псина. А ведь это ты, Егор, уговорил нас с матерью завести собаку. Теперь и расхлебывай. Вызовут в суд – я не пойду. Сам пойдешь. Это же твой пес…
На кухню вышел заспанный, в трусах и майке, Викентий, услышал последние слова отца, зло усмехнувшись, посоветовал:
– На живодерню отвести, и дело с концом. Чего с ним канителиться?
Балкан глухо заурчал с подстилки.
– Все как есть понимает, – всплеснула руками Екатерина Всеволодовна, – откуда же в нем злости столько накопилось?
Она проговорила это быстро и весело, спеша отвести возможную вспышку отца, который уперся в Викентия помутневшим взглядом.
– Потому и злой, что все понимает, – сказал Егор. – Горе от ума.
Викентий налил из–под крана воды в стакан и стал пить. Капельки воды потекли на его худую шею, скопились в ямочке между выпирающими острыми ключицами.
–> Ты бы оделся все–таки, – заметил ему отец, – здесь люди завтракают. Или теперь тебе все можно?
– Садись позавтракай с нами, Кеша, – опять заискивающе заторопилась Екатерина Всеволодовна, – картошка пока горячая. Чай свежий заварила, как ты любишь;
Викентий не ответил, потопал с кухни, чмокая босыми ногами по линолеуму.
– А ну вернись! – грохнул Николай Егорович.
– Ну? – Викентий гаденько, с прищуром улыбался.
– К тебе мать обратилась – ты зачем ей хамишь? Почему не ответил?
– Спасибо, мама. Завтракать не буду. Сыт.
– Хорошо, Кеша! Ступай отдохни. Суббота нынче, почему не отдохнуть, не полежать.
Николай Егорович цеплялся взглядом за сына, как проволокой.
– Викентий, ты себя держи в руках. Держи! Достаточно фокусов. Живешь в семье – живи, соблюдай этикет. Ты не страдалец, и тут тебе не богадельня. Мы перед тобой ни в чем не провинились. Ни я, ни мать. Втемяшь это себе в башку. И характером не козыряй. Нет его у тебя, характера. Блажью пробавляешься. Уразумел?
– Уразумел, отец. Поздновато ты за мое воспитание взялся. Раньше надо было, когда у меня усы не росли.
С тем и ушлепал к себе в комнату. Карнаухов поник, тускло поглядел на Егора.
– Поздно… действительно, что ли, поздно?
Екатерина Всеволодовна что–то хотела вставить, видно, в осуждение мужу, потому что уж больно с решительным видом несколько раз поворачивалась от плиты, да так и не осмелилась. Егор сказал:
– Ничего, папа. Все образуется. Мы его спустим на землю из райских кущ. Это никогда не поздно.
Много дерзкой уверенности было в юном голосе. Воспрянул духом Карнаухов. Даже не заметил несуразности: младший брат о старшем свысока рассуждает.
– Некоторые на стройку хотят бежать…
– Переждет стройка.
– И то. Их много, строек. Одну построят, а вот тебе и другая. У меня на тебя большие надежды, Егорша. Хоть он и старший брат, а повлиять ты на него можешь. Он ведь сейчас как тростиночка, весь исколебался, внутри ветер и снаружи ветер. Гнет его в разные стороны, он и координацию утратил. Нам с тобой, Егор, главное общую линию теперь держать. Мать нам, пожалуй, не помощница. Жалости в ней много. Прости, Катя, что я тебе при сыне так говорю, но пойми – твоя жалость вредная, губительная. Ему окрепнуть предстоит, очеловечиться, а твоя жалость его размягчает. Рядом с ней он и сам себя жалеть начинает. Я думаю, у него сейчас это самое сильное чувство – жалость к себе.
– Кто же пожалеет, кроме матери, Коля?!
– Сто раз эти слова говорены. Нет в них смысла, – от живота они идут, не от ума. Его за что жалеть? Раненый он? За правду пострадал? За идею? Его ни жалеть, ни уважать пока не за что. А показать, что мы в него верим, надеемся на него – надо. Трудно, а надо. Жалеют пропащих, какой же он пропащий. Споткнулся, да. Кто в молодости не спотыкается. Бывает, на ровном месте шишку набьешь. Поднять его нужно… ясной позицией. У тебя, Катя, нет ее. Поэтому твоя жалость вредна. Я тебя. убедить не надеюсь, но и мне не мешай, не вставляй свои жалеющие иголки, когда я с ним буду расправляться.
– Расправляться! Ишь как. Скорый ты что–то стал на расправу. Расправщик!
– Не мешай, мать, прошу тебя!
Теперь уже Егор поспешил вмешаться:
– Папа, пойдем в лес? Позагораем. Шахматы за– хв; г. им.
– И Балкана?
– Так он нам покоя не даст. Сегодня суббота, полно народу везде.
– На поводке–то ничего.
– Ступайте, – поддержала мать. – В такую жару грех дома сидеть.
– Викентия не терпится приголубить?
Николай Егорович заметно порастерял свою обычную невозмутимость, придирался к словам, мельтешил. Каждую минуту помнил, что в понедельник, через день, наступит роковое собрание. Все сразу обрушилось н-а него. Верно, беда не приходит одна. Нарушилось гладкое течение времени, взбаламутилось. «Полезно, – убеждал он себя. – Это полезно. Чтобы не заплесневеть».
Перед уходом он заглянул в комнату к Викентию. Тот читал газету и слушал передачу «Здравствуй, товарищ!». Звук приглушен до воркования.
– Нам с тобой от разговора не уйти, – сказал Николай Егорович, – не отмолчаться по углам. И разговор будет противный и тебе и мне. Сейчас ты к нему не готов, да и я, пожалуй. Давай так’и условимся, никаких шагов не предпринимать до нашего разговора.
– Папа, и так все ясно. Не надо разговоров. Ничего нового ты мне не скажешь.
– Что тебе ясно?
– Ах, папа!
– Это «ах» тебе только и ясно.
Викентий отложил газету.
– Надоело! Понимаешь, отец, надоело! Проповеди ваши я назубок знаю. Их в школе любой октябренок наизусть учит… Факт совершился, я вляпался в грязную историю. Мне и выпутываться, оставьте меня в покое.
Николай Егорович ощутил движение опасного нерва. Этот нерв давно не шевелился в нем – лет двадцать. Раньше, бывало, доставлял много хлопот. Он помнил, что утихомирить занывший нерв может только немедленное энергичное действие. Он с наслаждением вдруг представил, как выталкивает этого хлипкого наглого мальчика за дверь: и такого, как есть, в трусах и грязной, порванной на плече майке, спускает с лестницы.
– Еще что скажешь?
– Повторяю: оставьте в покое! Оставьте меня! Вы правильные, умные. Оставьте меня!
Николай Егорович уловил один удивительный нюанс. В крике сына звучал совсем не тот смысл, что в словах. Он сказал: «Оставьте в покое!» – а крик умолял: «Не уходи, продолжай, отец!» Или он ошибается? Нет, ту же самую противоречивую мольбу читал он в суженных озверелых глазах Кеши. Открытие засветило в его душе ответную робкую надежду. «Не все потеряно, конечно, нет. Он очень слабый – мой старший сын, и не рожден для суровых потрясений. Но теперь не это важно».
– В покое я тебя не оставлю, не рассчитывай. Покой у тебя наступит в камере–одиночке, сынок. А пока ты еще не там, я рук не опущу. Они у меня сильные, Кеша. У тебя просто не было случая в этом убедиться, а вот он и выпал, случай. Это ничего, что я старый и вроде бы даже пенсионер. У меня в руках силы достанет, чтобы таких, как ты, десятерых жгутом скрутить.
– Угрожаешь, Николай Егорович? Лежачему угрожаешь… Однако, где' же твои принципы?
– Ты не лежачий, Кеша. Когда я в комнату к тебе вошел, ты действительно лежал, изображал умирающего лебедя. А теперь ты сидишь… Угрожаю? Предупреждаю, сынок. Чтобы ты не сомневался насчет моих намерений. А намерен я вернуть тебя обществу полноценным гражданином.
– Меры будешь принимать? Какие? – уже без надрыва, заинтересованно спросил сын.
– Как раз меры мы вместе и обсудим. После. Если нам их прокурор не уточнит.
– И все–таки?..
– Может быть, на другое жительство тебя переведу. Может, женю.
Викентий не выдержал, заулыбался все же, давненько не видел отец его настоящей улыбки. Она оказалась не злой, не ядовитой – сиротливой.
– Я думаю, папа, уснуть бы и проснуться лет десять назад. Когда мы с тобой за грибами с ночевкой махнули. Помнишь? Дождь был, гроза, а утром грибы, как ягоды, торчали гроздьями, как смородина. Помнишь?
– Помню.
– Вдвоем мы были, ты и я. В лесу. Ты в какую–то яму угодил, промок по пояс. Помнишь?
– Помню.
– С тех пор я, кажется, и не жил. Перебирать больше нечего. Почему? Не урод, я, не преступник. Умишко имеется. Почему так пусто годы прошли, лучшие годы, молодые? Никого не встречал. Ни к кому не привязался. Никакого дела не завел. Половину оттопал срока, а оглядываться не на что. Ничего там нет – позади. Кроме леса с грибами. Так этого вроде мало.
– Мало, – подтвердил Николай Егорович, не удержался, съязвил. – Теперь зато будет что вспомнить.
Викентий отшатнулся: «Эх ты, отец… я с тобой…
а ты!»
Егор заглянул в комнату.
– Папа, тебя ждать?
– Сиди дома, Кеша, – приказал Карнаухов, – из дома ни ногой. Мать не тревожь глупостями. Про грибы можешь с ней поделиться, а про остальное – молчок.