Анатолий Афанасьев - Привет, Афиноген
– Все–таки…
– Я предложил ему попозже вечером, когда больные разойдутся… «Нет, – он говорит, – ровно в десять буду у тебя, Сурен. А в одиннадцать у меня совещание. Учти!» Вот он какой человек. Вся жизнь по минутам расписана.
– Хотелось бы поглядеть на него.
– Пойдем, поглядишь.
У входа в кабинет сидели в ожидании экзекуции человек семь – преимущественно женщины преклонных лет. Сурен Прокопьевич поздоровался, почти каждого клиента называя по имени, и прошествовал к себе. Я остался в коридоре, уселся в сторонке на стул. Не знаю уж, что мне было любопытного в том, как придет лечить зубы директор. Нет, что–то, конечно, было любопытное. В Федулинске восемьдесят процентов жителей так или иначе, косвенно или прямо зависели от этого человека, и для них он был не просто директором – некоронованным королем, самодержцем, каждый поступок которого представлял интерес и имел значение.
Мерзликин явился ровно в десять ноль–ноль. Вошел среднего роста крепко сколоченный мужчина в белой рубашке с засученными рукавами. Лицо и руки загорелые дочерна, как у лесоруба. На начальника не похож ничуть. На улице увидишь – не оглянешься. Но тут, в приемной зубного врача, его вмиг опознали, две женщины вскочили было уступить ему место, но Виктор
Афанасьевич махнул досадливо рукой и примостился рядом со мною – последним. В кабинет нахрапом не ломанул.
– За вами буду? – обратился ко мне.
– Да… но вас, вероятно, без очереди примут?
Мерзликин скользнул по мне небрежно изучающим взглядом и сразу открылось: да, этот не из простых, командующий. Глянул как ошпарил.
– Примут так примут, – согласился беспечно, – только не меня, должность мою примут. А вы возражаете?
– Нет. Я вообще тут посторонний.
– Отдыхаете?
– Вроде того.
– Понимаю. Самое лучшее место для отдыха – кабинет стоматолога… Вы где работаете?
Он допрашивал без нажима, но в абсолютной уверенности, что получит ответ на любой вопрос. Голос веселый, рокочущий. В глазах – неподдельный интерес. На стул опустился мощно, как в кресло.
– Я приезжий…
– По какому делу?
На мое счастье, отворилась дверь, выглянул Сурен Прокопьевич:
– Виктор Афанасьевич, заходите. Я вас жду!
Мерзликин кивнул мне, развел руками, извиняясь перед женщинами, которые нестройно и одобрительно загалдели в ответ (кстати, как только за директором закрылась дверь, галдение не прекратилось, но приобрело осуждающий оттенок).
– Им все можно, – тут же громко констатировал мужик в кирзовых сапогах с перевязанной распухшей щекой. – Они над нами для того и поставлены, чтобы очередей не соблюдать.
– Как вы смеете, – вступилась в защиту директора восторженная, загримированная под девушку толстая дама. – Постеснялись бы делать такие замечания. Никакого уважения не осталось у людей.
– У меня второй день зуб в висок прорастает, я не пру вперед всех. Не химичу. А это хамство, только так и можно оценить. Хамство и чинопочитание. Чего, спросите вас, вы сейчас от радости чуть не визжали? Шишку вблизи увидали? Эх, сидит в нас еще эта заноза, еколь лет сидит, не выковырнешь никак. Только и счастья, что вельможный… руку лизнуть.
Тут уж многие женщины взялись ему возражать, но мужик не стал слушать, поднялся и пошел, на ходу срывая повязку с головы, матерясь сквозь зубы. На меня зыркнул глазами, как ножом пырнул– Я вышел за ним на улицу. Идти ему было некуда с таким зубом, он согнулся около подъезда, покачивался, баюкал кувыркающуюся в щеке боль.
– Закуривайте.
– Давай спробую. Эти – видал?.. Да нет, я не против, понимаю – директор он и есть директор. Всегда так было. А все же вот спиханул. Может, от зуба… Когда же мы все людьми–то станем, парень? Когда по–человечески научимся? А что ведь особенно сволоч– но. Он–то, директор этот, сразу не попер, сел вдалеке… и лыбится. Сам ведь знает, что стоять не будет в очереди, а вид все–таки сделал. Не я, мол, доктор тут распоряжается. А из доктора от поклонства искры сыплются… Ведь издевательство это, парень, – какой– то кураж над всеми. Глаза–то у всех ведь нечистые, и у баб, и у доктора, – у всех. Один он ни при чем… Ну–ка дай другую сигаретку. Покрепче бы надо. Дым, однако, унимает боль–то.
– А чего сюда, не в поликлинику? Там народу поменьше.
Мужик через силу ухмыльнулся.
– Это ты у директора спроси, почему он в поликлинику не тыркнулся.
– Я знаю. Они с доктором давние приятели.
– Был у овцы приятель – серый волк… Нет, парень. Сурен – врач знаменитый, он обхождение понимает. У человека ежели зуб ноет, то и душа ноет. В поликлинике тоже зуб вылечат, а в душу, глядишь, сморкнутся. Бывает.
– Так вот и здесь…
– Что здесь? Что здесь?!
Мужик неожиданно рассвирепел, растоптал сапогом почти целую сигарету:
– Ты кто такой сам? Выспрашиваешь, сигаретки раздаешь. А? Может, ты диверсант, почем я знаю. Времени нету, а то свел бы тебя, куда положено… Ну ладно, будь здоров, не кашляй!
Свирепый и разом отчего–то повеселевший, он отправился достаивать очередь. В дверях столкнулся с выходящим Мерзликиным.
– С облегчением, Виктор Афанасьевич! С избавлением, как говорится, от невыносимого страдания.
– Тебе того же желаю, дружок!
Из глаз мужика, минуту назад неистово поносившего все и вся, струился елей. Не было для него большей радости, чем поприветствовать облегченного от страданий директора. Вот уж воистину – чужая душа потемки.
Мерзликин заметил меня, подошел.
– А вы, оказывается, журналист? Фельетон будете про нас писать? Заходите, я вам фактиков подкину.
– У меня творческая командировка, – заюлил я. – А к вам зайду, если вы серьезно.
– Почему несерьезно, конечно, серьезно. Мы столичных гостей уважаем. Обязательно приходите. Пропуск вам секретарша выпишет… Лучше завтра, к вечеру, – подмигнул, – или вы любитель скрытой камеры?
– Это метод фотографирования.
– Не только, к сожалению, – взгляд его сосредоточился на моих руках. – Некоторые и живут поэтому методу. Насобирают тайком мешок дряни и носятся с ним как с писаной торбой…
Я решил, что пора давать отпор.
– Вы, значит, избегаете скрытой камеры?
Директор хохотнул, залез пальцами в рот и покачал там травмированный зуб.
– Да-a. Сурен – волшебник, три минуты, и готово, Так бы всем управляться, да с таким же качеством….Некогда мне, товарищ журналист, с вами дискутировать. Перенесем на завтра… А скрытую камеру никто не любит. Никто. Ее ведь можно и в сортире пристроить. Так–то! Неэтично это, не по совести.
Рука, которую он протянул для прощального пожатия, оказалась твердой, как дерево. На следующий день я позвонил в институт, но секретарша сообщила, чго директора срочно вызвали в Москву и вернется он денька через два, не раньше. Это значило, что Виктора Афанасьевича я больше не повидаю, потому что командировка подходила к концу. Она и так затянулась.
Серебряным утром покидал я Федулинск. Никто меня не провожал. Афиноген обещал заглянуть утром в гостиницу, да, видно, проспал. В станционном буфете я съел последний бутерброд с засохшим сыром (последний здесь для меня, в буфете их еще много оставалось), выпил кружку горьковатого кваса. Железнодорожная станция располагалась в низине, с перрона открывалась панорама поднимавшихся в гору желтых четырехэтажных домов, выстроившихся в неровную шеренгу, над которой высоко прочитывалась вывеска «Спортклуб «Олимп». Там был городской стадион. Раннее солнце расцвечивало скудный пейзаж в несколько красок с преобладанием зеленой. Бродячий пес безнадежно лаял из травы на приближающийся поезд. Немногочисленные пассажиры потянулись к краю перрона, словно собирались прыгать в электричку на ходу.
Грустно мне было уезжать, возможно навсегда, но и жить больше в чужом городе я не мог…
3
В семье Карнауховых было тревожно, и каждый чувствовал себя в ней неуютно, непрочно. В субботу они обычно завтракали все вместе, но в этот раз Викентий сказал, что у него болит голова, и остался лежать в постели.
Екатерина Всеволодовна хлопотала над салатом, остерегаясь натолкнуться на деланно–бодрый взгляд мужа. Она не привыкла видеть его таким! Тюкнутым, расслабленным. За то огромное количество лет, которые они провели вместе, Екатерина Всеволодовна так и не сумела проникнуть в его душу. Николай Егорович остался ей далеким, непонятным человеком. Она боялась происходящих в нем перемен, потому что не могла предвидеть, что они сулят ей. В молодости, давным– давно, ткачиха Катенька Чижова делала попытки пробиться к его сердцу, но натыкалась на равнодушную мягкость, в которой увязала, как в трясине: ни вперед, ни назад не шагнуть. Тогда, в молодости, бесилась, требовала от него чего–то такого, что сама не умела определить и выразить словами. Николай Егорович ласкал ее, приговаривал: «Ну что тебе, дурочка? Что? Поженились уже, все в порядке. Детишек скоро заведем»,