Инна Александрова - Свинг
Двадцать третьего утром маме приносят повестку с требованием явиться в военкомат. Я плачу, уцепившись за ее руку. Мама берет меня с собой. Военком, к которому входим в кабинет, посмотрев на мамину палку, резко говорит: «Бросьте палку! Пройдитесь!» Увидев, что мама действительно хромает, заявляет, что должна ждать повестку на работу в местный госпиталь.
Папа, как и все мужчины, почти перестает приходить домой. Спят урывками — каждый на своем рабочем месте. Мама ждет со дня на день вызова в госпиталь, но его почему-то нет. Она беспрестанно плачет и вздыхает: ничего нет от тети Цыли и Сарры, оставшихся в Бобруйске, который уже двадцать шестого июня занят немцами. Дядя Юда еще до войны послан в Брест на строительство подземных аэродромов. Яша второй год учится в Ленинграде. В конце августа до Саратова начинают долетать немецкие самолеты, но бомбежек пока нет. В те дни, гуляя во дворе, вдруг вижу Сарру и Цыленьку. Вначале не узнаю их: так они черны и согнуты. Платья грязные. Они держат каждая по узелочку. Их лица даже не могут выразить радости свидания: очень измучены.
Я с криком бросаюсь к ним и веду домой. Чуть придя в себя и поев, рассказывают, как под проливным пулеметным дождем шли пешком двести километров до Рогачева. Немцы летали на бреющем полете и стреляли, стреляли, стреляли…
Наше личное горе начинается в сентябре сорок первого года. Я уже хожу в школу. Сарру в десятый класс не приняли: нет документов об окончании девятого класса. Сказали, что достаточно взрослая и может идти работать. Пятого сентября, придя в час дня домой, застаю всех в слезах: папа лежит на моей кушетке. У него черное лицо и красные глаза. Когда спрашиваю, что случилось, мама говорит: папу уволили с завода, отобрали пропуск и высылают куда-то в Сибирь. Мы можем не ехать, но… Я ничего не могу понять. За что? Почему? Мама объясняет: потому что у папы в паспорте в графе «национальность» написано «немец». Высылают всех немцев.
Вспоминаю, как еще в Казани, в тридцать шестом, ему вписали эту национальность в паспорт, потому что у него немецкая фамилия — Энгельгардт. И не захотели исправлять, потому что у нас — «полный интернационал»… Теперь за этот «полный интернационал» он должен расплачиваться. Отец объясняет, что мы можем не ехать, но где будем жить? Из заводского ведомственного дома нас тут же выселят. И потом война… Что будет с нами? Решаем держаться все вместе и готовиться к отъезду. Когда он будет — никто не знает.
Машина приходит девятого сентября утром. Нас грузят, разрешив взять только по тридцать килограммов на человека. Все оставшиеся вещи и мебель отдаем Свищевым. Предстоит путь в никуда, в полную неизвестность…
* * *Поезд идет на восток. Это отмечают мужчины по карте, которую кто-то прихватил. Едем в телячьих вагонах, предназначенных для перевозки скота. На полу толстым слоем лежит сено. Нас не запирают на замок. Двери все время раздвинуты: иначе нечем дышать. Но когда останавливаемся, у двери тотчас появляется красноармеец с винтовкой. Выходить никому не разрешено. Останавливаемся часто и стоим подолгу. Если станция приличная — не полустанок, к дверям местные жители подносят хлеб, помидоры, вареную картошку, молоко. Деньги пока еще есть, так как всем на работе выдали расчет. Самое страшное — умывание и оправка. Оправляемся только в пути через открытую дверь: человек снимает штаны и его держат за руки. Днем конвоир приносит два ведра воды. Она Бог знает какая, поэтому у многих начался понос. О стыде давно забыли.
На одной из станций папа и Юнеман, с которыми мы «гнездимся», просят охранника разрешить набрать в ведро кипяток. Он разрешает, но кипяток течет медленно, а поезд, как назло, начинает трогаться. Ударами приклада конвоир гонит папу и дядю Сашу в вагон. Паспорта у всех взрослых отобрали, но начальство, видно, боится побегов.
Становится все холоднее. На детей напялили все, что возможно. А двадцать пятого сентября — на шестнадцатый день пути — просыпаемся от жуткого холода: из приоткрытой двери видно, как идет снег.
Нас выгружают на станции Кокчетав, велят делать шалаши из щитов, предназначенных для защиты путей от заносов, жечь костры из собранных палок и валяющихся дров. Конечно, это не согревает. Кто-то пытается вскипятить чайник, но ничего не получается, поэтому, когда в ведре приносят какую-то горячую бурдомагу, все счастливы.
Старший из охраны говорит, что за нами прибудет «транспорт», то есть быки, запряженные в телеги, и нас повезут к месту жительства. Этот «транспорт» приходит только на третий день. Все простужены, дети горят от температуры, но кого это может волновать? Нам и Юнеманам говорят, что поедем в поселок Айдабул: там спиртзавод, и труд папы и Юнемана может пригодиться. Ехать нужно девяносто километров — три дня. Быки больше тридцати в день не делают.
В дороге два раза останавливаемся на ночевку в русских селах. Видимо, с хозяевами есть договоренность, так как печи истоплены и дают кипяток. А еще дают хлеб и вяленую рыбу. Купить у местных уже ничего не можем: деньги кончились.
Айдабул — поселок, где находится спиртзавод, встречает разъезженной грязью и зданием почты — оно располагается на краю поселка. Здание двухэтажное, деревянное: внизу — почта, наверху живут люди. Нас ведут наверх, и мы проходим через комнату, в которой в углу сгрудились трое ребятишек: две девочки и мальчик. Ребята не похожи на русских. Взрослых никого нет. Вечером приходит женщина и представляется: пани Мария Басевич. Она похожа на еврейку. Пани Мария рассказывает, как попала в Айдабул. В тридцать девятом, когда наши войска вошли в Польшу, мужа — поляка — расстреляли в ближайшем лесу, а ее и детей привезли сюда, в Айдабул. Почему, за что это сделали, никто не объяснил и не объясняет. Сначала не давали работу, и они совсем оголодали. Теперь, слава Богу, работает посудомойкой в столовой завода. До войны, когда оставалось много объедков, было лучше. Теперь оставляют мало, а на зарплату можно купить самую малость. Огорода нет — не дают землю. За почтой высаживает грядку, но и посаженное кто-то ворует.
Пани Мария худа до последней степени, а у детишек личики светятся. Старшего мальчика нужно бы отправить в школу, но не в чем. Она вопрошающе смотрит на маму с папой: за что?.. Почему?..
Слово «поляк» впервые услыхала году в тридцать шестом, когда мама говорила отцу: «Ну какой же ты немец. Пойди, добейся, исправь ошибку. Ты — русский человек.
Или уж, наконец, поляк — отец-то твой был поляком». Я, конечно, не понимаю, зачем что-то нужно исправлять, и чем русский, поляк и немец отличаются друг от друга.
Слова «Польша», «поляки» снова возникают в моем сознании в тридцать девятом, когда в Бобруйск, где живем, хлынули из Варшавы и других оккупированных немцами земель Польши польские евреи. Но для бобручан все — поляки. В конце сентября в класс приходит новенькая — рыжеволосая, с веснушками, очень складная, с большими серо-голубыми глазами девочка. Зовут ее Ева Гутерман. Приводит ее мама — высокая, стройная, с гладко зачесанными темными волосами, стянутыми на затылке в тугой узел. Обе хорошо говорят по-русски, но акцент все-таки чувствуется. Еву сажают за парту рядом со мной, убрав противного Кольку Мордашова, озорника и безобразника. На Еве темно-синее бархатное платьице с белым воротником, на ногах пестрые — разноцветные — гольфы и ботинки на очень толстой рубчатой подошве. Таких в Бобруйске не носят.
После занятий веду девочку к нам: мне очень ее жаль. Дом, где они жили в Варшаве, разбомбили. Пришли немцы, и они, сев в поезд, приехали в Бобруйск. Потом Ева и ее мать так же, как появились, исчезают, и что с ними стало, куда делись — остается загадкой.
Теперь в Айдабуле происходит вторая встреча с поляками, и мне снова очень жаль пани Басевич и ее детей. Мне кажется, мы, наша страна, в чем-то перед ними виноваты.
В школе меня сажают за одну парту с полькой Броней Войтак. Броня, Бронечка становится моей подругой на всю жизнь. Эта дружба продолжается вот уже шестьдесят семь лет. У Брони два брата — Болек и Казик, а мама работает санитаркой в роддоме. Броня еще и сейчас хорошо говорит по-русски и поет русские песни сороковых годов.
Много позже, уже в Кокчетаве, появляется ухажер из поляков — Славка Князев, или Бобус, как зовут его дома. Он, как и я, учится в девятом классе, но только в мужской школе. Здоровый, мордастый парень, а родители — худенькие-прехуденькие. Всю еду скармливают Бобусу. А он — жрет. Они, конечно, не Князевы, а Князевские, но тогда, если появлялась возможность, все переделывались на русский лад.
Понимая, что тоже принадлежу к польскому племени, в семьдесят восьмом году, когда вдруг на имя мамы приходит телеграмма «Встречайте Шереметьево. Вашкевич из Польши», бросаюсь в аэропорт. Мчимся с мужем к указанному времени, и я, как «знающая» польский (учила в университете), бегаю от одной туристической польской группы к другой. Вашкевичем оказывается немолодой мужчина, и я узнаю в нем мальчика-поляка, что учился в Айдабуле двумя классами старше. Отец его, польский офицер, расстрелян, как потом оказалось, в Катыни, а Юзеф, став взрослым, захотел увидеть места детства и юности — полетел в Айдабул. Польская романтика… За двадцать минут до посадки в самолет он успевает рассказать, что в Щецине живет Бронечка Войтак, и она что-то знает о каких-то Энгельгардтах, которые живут сейчас в Щецине. Юзеф оставляет адрес Брони.