Джумпа Лахири - На новой земле
Большинство рыбачьих домов пустовало, опрокинутые лодки стояли на берегу, сети были убраны под крыши домов. Иногда я жалел, что не взял с собой фотоаппарат, — столько получилось бы прекрасных снимков, — но от того периода у меня не осталось никаких документальных свидетельств. Еда в основном была отстойной — однако, когда я вспоминаю те дни, у меня до сих пор текут слюнки при мысли о чудовищно жирных яичницах, жидком, но горьком тепловатом кофе и размякших вафлях, утонувших в кленовом сиропе. Та еда полностью соответствовала обстановке, и ничего другого мне не требовалось. Бары — единственное место, где встречались признаки жизни, — напоминали комнаты частных домов: вместо пепельниц на столах стояли половинки морских раковин, а на стенах висели старые сети. Мне нечего было сказать угрюмым рыбакам с лицами наполовину заросшими бородой и с желтыми от никотина пальцами, да и они не проявляли по отношению ко мне никаких эмоций — ни дружеских, ни враждебных. Я понимал, что выделяюсь из общей массы, но это мне не мешало — я ни с кем не разговаривал, смотрел телевизор, как все, заказывал виски, как все. До этого раза я никогда не путешествовал в одиночку, и теперь понял, что мне это нравится. Мне не хотелось ни с кем общаться, и никто в мире не знал, где я нахожусь. Это немного напоминало мне смерть или жизнь после смерти и немного приближало меня к непостижимому искусству полного и безвозвратного исчезновения, которое обрела моя мама.
Пять дней я ехал в сторону Канады, пока не достиг границы, а потом повернул обратно. Я потратил все отцовские деньги до последнего пенни. В какой-то из дней настал Новый год — я заметил это только потому, что одном из баров мне налили бесплатную порцию виски. Я почему-то был уверен, что мама оценила бы суровую красоту этого края. Если бы она побывала здесь, то уговорила бы отца купить одну из рыбачьих хижин на берегу — их были здесь сотни, а многие стояли на островах довольно далеко от берега. Во всех барах валялись проспекты с предложениями о продаже — от ветхих развалюх до трехэтажных коттеджей. Как жаль, подумал я, что мы не купили дом в этой местности, когда вернулись из Бомбея. Вот здесь я чувствовал бы себя полностью в своей тарелке. В эти дни я почему-то вспомнил тебя и те недели, что мы провели в доме твоих родителей.
Наверное, в то время ты была уже студенткой колледжа, но я представлял тебя маленькой девочкой, чуть старше Рупы. Я вспомнил, что однажды в лесу я тоже сказал тебе что-то, что заставило тебя залиться слезами. Может быть, я обидел тебя так же, как обидел Рупу и Пью? Не знаю. Я ненавидел каждый час, каждую минуту пребывания в твоем доме, и тем не менее в те дни я вспоминал об этом периоде с ностальгией. Этот дом был последним местом, где мы еще чувствовали себя полноценной семьей. Даже то, что мы притворялись, что мама не больна, давало нам туманную надежду, что она будет жить и дальше. Когда мы переехали в новый дом, все мгновенно изменилось. Оттуда мы могли звонить врачам, не стесняясь, что нас услышат, и постепенно пузырьки с лекарствами, шприцы и прочие свидетельства маминой болезни неумолимо вползли в наш дом и заполнили его до самого последнего уголка. Несмотря на все усилия, которые мама потратила на обустройство дома, и на все отцовские деньги, мы так и не смогли как следует обжить его. Просто не успели. И мы не были счастливы в том доме — он был для нас просто тем местом, откуда моя мама готовилась совершить последний переход в место, откуда не возвращаются.
В один из дней недалеко от канадской границы я набрел на изумительно красивый пляж около залива Бей-ов-Фанди. По дороге я видел указатель, на котором прочитал, что нахожусь в самой восточной точке национального заповедника. Идти до пляжа было нелегко, ноги проваливались в глубокий снег, а по бокам узкой тропы стояли огромные сосны, их нижние ветки запорошены снегом. Ледяной ветер, как обычно, рвал хвою с сосен и острыми иглами впивался мне в лицо, но к тому времени я уже привык к выходкам этой дикой природы. Океан тоже бушевал — я долго смотрел, как волны накатывали на острые выступы утесов, с грохотом обрушивались на них, разбиваясь на миллионы мелких брызг, взметая в воздух клочья белой пены, а затем, ворча, отползали назад. Этот бесконечный круговорот воды успокоил меня до такой степени, что, несмотря на холод, мне не хотелось уходить с берега. На следующий день я вернулся на то же место, неся под мышкой коробку с мамиными фотографиями. Я сел прямо на замерзшую землю и открыл коробку. Я стал перебирать фотографии, как будто проверял почту на своем компьютере и как будто это были письма, чтение которых я откладывал на потом. Но их было слишком много, этих фотографий, и через пару минут я понял, что не смогу досмотреть все до конца. А что, если я слегка разожму пальцы и позволю им улететь в небо? Ветер пронесет кусочки бумаги над океаном, и они тихонько лягут на его поверхность, как когда-то лег мамин пепел? Но я понял, что и этот вариант мне не подходит — слишком сильно заболел живот в ответ на эту мысль, и тогда я закрыл коробку и решил похоронить ее прямо на берегу моря. Я нашел острый камень и начал раскапывать замерзшую почву. Я долго бил, колотил и царапал землю и в конце концов сумел продолбить в ней углубление, достаточное для того, чтобы поставить в него коробку. Я засыпал ее камнями и выкопанной землей. Когда я закончил, день давно погас и на небе светила луна — светила мне, когда я шел назад к машине.
Через несколько недель после окончания колледжа отец позвонил мне, чтобы сказать, что они с Читрой решили продать дом и переехать куда-нибудь поближе к центру. Читра хотела общаться с бенгальцами, которых в Бостоне жило предостаточно, к тому же ей нужно было ходить по магазинам, и для нее это было важнее всей модернистской архитектуры вместе взятой. Я не приезжал к отцу в его новое жилище — в те дни я собирался в путешествие по Южной Америке. Никто так и не узнал, что произошло в то Рождество, — девочки по-прежнему хранили молчание. Они с Читрой присутствовали на моей выпускной церемонии, вели себя вежливо, хлопали в нужных местах и позировали рядом со мной для торжественных снимков. Они были безупречно корректны со мной и относились уважительно к моему празднику, но ни разу не обратились ко мне первыми. Таким образом они и защищали, и наказывали меня. Единственным связующим воспоминанием между нами остались события той ночи, все остальное рассеялось как дым, испарилось. Их акцент и манера поведения становились все более американскими, и тем не менее сейчас мои сводные сестры были гораздо дальше от меня, чем в первые дни нашего знакомства.
— А ну-ка, встаньте ближе друг к другу, — весело командовал нам отец, доставая свой новый фотоаппарат.
Я послушно положил руки на плечи девочек, и их тела застыли под моими пальцами.
— Что же, Каушик, жизнь продолжается, — сказал мне отец после церемонии. — Новые цели, новые дороги, я желаю тебе счастья, сын!
Мы оба оглянулись на Читру, потом посмотрели друг на друга. Нам незачем было произносить вслух то, что мы чувствовали: что мы оба благодарны Читре за то, что она согласилась нести бремя вечной памяти, вечного сравнения с неизвестной ей соперницей. Теперь мамин дух мог наконец-то освободиться от тревоги за нас и навсегда закрыть за собой дверь на небесах.
Причаливая к берегу
Хема не стала объяснять семье истинные причины своей поездки в Рим. Правда, осенью она получила грант, официально освободивший ее от преподавания в Уэллсли[16] до конца года, но в Италию Хема приехала по личным мотивам: просто коллега по работе Джованна предложила Хеме пожить в ее квартире в Гетто, и такую прекрасную возможность жаль было упускать. И вот, придумав «легенду» о том, что ей предстоит прочитать курс лекций в институте классической филологии, Хема объявила о своих планах семье. Характерно, что ни родители, ни Навин не выказали удивления по поводу этой поездки и особо не расспрашивали ее: для них научная жизнь Хемы была настоящей загадкой, они искренне восхищались ее достижениями, но никогда не проявляли интереса к тому, чем она занимается. Хема успешно защитила диссертацию и была на шаг от получения должности постоянного профессора, и это все, что их интересовало. Джованна, итальянская подруга Хемы, оформила на нее бесплатный пропуск в библиотеку Американской академии и выдала список телефонов друзей и коллег, с которыми Хема могла связаться в Риме. И вот в начале октября, упаковав свой лэптоп и кое-что из одежды, Хема полетела за океан в импровизированный отпуск. К Рождеству она должна была отправиться в Калькутту, где теперь жили ее родители, а в январе выйти замуж за Навина.
А сейчас стоял ноябрь, до Дня благодарения оставалась неделя. Когда Хема вспоминала привычный ее глазу пейзаж университетского кампуса, она представляла голые ветви деревьев, стучащие в окно учительской, замерзшую поверхность озера Вабан, сумерки, наступающие в три часа дня, и измученных студенток, бормочущих слабыми голосами: «Id factum esse turn non negavit»[17] В Риме листья тоже уже слетали с деревьев, образовав на набережных Тибра неряшливые кучи медно-бурого цвета, однако дни стояли непривычно теплые, даже душные, так что можно было выходить на улицу в одной кофточке, а вынесенные на улицу столы ресторанов и кафе были заполнены народом.