Карен Бликсен - Семь фантастических историй
Она долго сидела в глубокой задумчивости.
— Да, Марк, — сказала она. — Нам надо расстаться. Сегодня вечером я уезжаю.
— И мы не увидимся больше?
Она приложила палец к губам.
Ты не должен со мной заговаривать, — сказала она, — если вдруг мы встретимся. Ты знал Пеллегрину Леони.
Позволь мне, — сказал я ей, — хоть следовать за тобою, быть рядом, чтобы ты могла послать за мною, когда тебе понадовится помощь друга.
Да, пожалуй, — сказала она. — Будь поблизости, Марк, чтобы, если кто когда примет меня за Пеллегрину Леони, ты помог вы мне поскорее исчезнуть. Будь рядом, чтобы снять с меня, если понадовится, имя Пеллегрины Леони. Но заговаривать со мной тебе нельзя, Марк. Я не смогу слушать твой голос, не вспоминая божественный голос Пеллегрины Леони, ее триумфы и этот дом и сад, где сейчас мы с тобою стоим.
Она оглянулась на дом так, как если вы его уже не было на свете.
— Ах, Пеллегрина, холодны потоки жизни, — сказал я.
Она слегка усмехнулась и снова затихла.
Ласточки вернулись, — сказала она. — А как, — сказала она, чуть помолчав, — как представляешь ты себе рай, о котором столько разговору? Думаешь, есть он или нет его? Вот мы с тобой снова войдем в этот дом, и ветер рая будет колыхать шторы. Весна, ласточки вернулись. И все прощено.
Она уехала, — сказал старый еврей, — как говорила, в тот же вечер.
С тех пор, — продолжал он, — я ни разу с ней не говорил. Но время от времени она мне писала, когда ей нужна была моя помощь, чтобы исчезнуть и перейти от одной роли к другой. Тогда, в Риме, — он повернулся ко мне, — не упомяни вы о том, что ваш отец поклонник итальянской оперы, она бы отправилась с вами в Англию. Но всего лишь на год, на два. Она все равно бы вас бросила. Она не хотела долго задерживаться на одной какой-нибудь роли.
Так старик закончил свой рассказ. Он оглядел нас, снова затих, уткнулся подбородком в золотой набалдашник своей трости и погрузился в глубокую задумчивость, не отрывая глаз от лица умирающей женщины на носилках.
Мы, все трое, выслушав его, сидели молча, ощущая некоторую неловкость.
Тут Линкольн и сам впал в задумчивость и некоторое время молчал.
— Но я расскажу тебе, Мира, — сказал он потом, — как мой друг Пилот последовал совету Пеллегрины Леони.
То есть в точности уж не припомню — то ли много лет спустя я встретил на Мысе Доброй Надежды старого немецкого священника по имени пастор Розенквист, который, рассуждая о странностях природы человеческой, кстати привел рассказ о моем друге, то ли сам я много лет спустя тешился фантазией, будто встретил на Мысе Доброй Надежды немецкого священника, который все это мне рассказал. Но, так или иначе, Пилот последовал ее совету — быть более чем одним лицом. Время от времени он уклонялся от неблагодарной и обреченной задачи быть Фридрихом фон Хоеннемзером и превращался в скромного жителя захолустья по имени Фридолин Эмзер. Это второе свое существование окружал он большой таинственностью, никому не объясняя своих занятий. Удрав из замка Хоеннемзеров, он благополучно отсиживался в домишке Фридолина Эмзера на краю села, затаясь, как зверек в норе. Кто заподозрил бы неладное, напал на след, который с таким тщанием он заметал, и исследовал, что делает он в тихом укрытии, тот с удивлением вы овнаружил, что он не делает решительно ничего. Он убирал жилище, заботливо откладывал денежки для Фридолина и любил летним вечерком раскурить трубку, сидя в садике под певчим дроздом в клетке, или отправлялся в трактир выпить пивка и побеседовать о политике в кругу добрых людей. И он был счастлив. С самого начала зная, что Фридолина не сушествует, он и не тщился заставить его существовать. Единственное, что омрачало это призрачное счастье, — он не рисковал слишком долго им наслаждаться, воясь, как вы оно не перевесило и не опрокинуло его. И приходилось ему время от времени возвращаться в замок Хоеннемзеров. Но и Фридрих фон Хоеннемзер стал счастливее с тех пор, как следовал рецепту Пеллегрины, ибо таинственность и для него была таким же кладом, как и для Фридолина.
Не знаю, женился ли он в какой-нибудь из этих ролей. брак Фридриха фон Хоеннемзера был бы сущим ведствием, и я не завидую той женщине, которой удалось вы его подвигнуть на этот шаг. Но Фридолин вполне мог дать жене покой и счастье, ибо он не стал вы ей непрестанно доказывать, что он существует (проклятие многих жен), но сидел вы себе тихонько, довольствуясь тем, что существует она. Не пойму отчего, но, как ни вспомню теперь Пилота, я его воображаю под зонтиком — и это его, некогда столь беззащитного пред непогодой. В этом укрытии ни солнце не досаждает ему днем, ни луна ночной порою.
Линкольн оторвался от этих размышлений, чтобы вернуться к старому еврею.
— Вдруг в лице старого еврея произошла удивительная перемена. Будто мы, те, кому рассказывал он историю своей жизни, перестали существовать. Он опустил трость, подался вперед, и все внимание его сосредоточилось на лице Пеллегрины.
Она пошевелилась на носилках. Грудь у нее поднялась, она побернула голову на подушке. Дрожь прошла по лицу. Немного погодя чуть вздернулись брови и, как крылья садящейся на цветок бабочки, дрогнули темные ресницы. Снова я взглянул на еврея. Он, совершенно очевидно, был в ужасе, что, открыв глаза, она увидит его. Он отпрянул и укрылся за моей спиной. И в следующее мгновение она медленно открыла глаза. Они были немыслимо большие и темные.
Несмотря на маневр еврея, взгляд ее упал прямо на него. Он стоял под этим взглядом неподвижно, смертельно бледный, кажется, готовый к взрыву ее гнева. Она глядела на него внимательно, не улыбаясь, не хмурясь. Я слышал, как он дважды глубоко вздохнул. Потом он робко, неуверенно к ней приблизился.
Она пыталась заговорить, но ни звука не могла из себя вытолкнуть и снова закрыла глаза. Но снова их открыла и глянула прямо на него. Вот она наконец заговорила, и голос был тих и сдержан, как всегда, и она говорила без всякого усилья.
— Добрый вечер, Марк, — сказал она.
Я слышал, как у него клокотало в горле, он пытался говорить, но не мог.
Ты опоздал, — сказала она.
Меня задержали, — проговорил он наконец, и меня поразил его голос — спокойный, сдержанный, благородно полнозвучный.
Как я выгляжу? — спросила Пеллегрина.
Ты выглядишь дивно, — отвечал он.
В тот миг, когда она с ним заговорила, лицо старого еврея снова удивительно переменилось. Я уже упоминал о его необычайной восковой бледности. Пока он рассказывал нам свою историю, у него и вовсе не осталось ни кровинки в лице. Но едва она с ним заговорила и он ей ответил, он покраснел до корней волос — густо и нежно, как мальчишка, как девушка, застигнутая во время купанья.
Как мило, что ты пришел, — сказала она. — Я отчего-то тревожусь сегодня.
Ну что ты, зачем? — успокоил он ее. — Все пока идет как нельзя лучше.
Правда? — допытывалась она, заглядывая ему в лицо. — У тебя нет никаких замечаний? Ничего не надо исправить? Ты доволен?
— Да, — отвечал он. — Я не нахожу никаких недостатков. Нечего исправлять. Я совершенно доволен.
Несколько минут она лежала молча, потом темный взор ее соскользнул с его лица на наши лица.
Кто эти господа? — спросила она.
Это, — отвечал он, — трое молодых иностранцев, которые проделали долгий путь ради чести быть тебе представленными.
Так представь же их, — сказала она. — И поспеши, я боюсь, этот антракт кончится скоро.
Еврей подходил к нам и одного за другим подводил к носилкам.
— Мои благородные юные господа из дальних прекрасных стран, — сказал он, — я счастлив, что мне привелось подарить вам этот пленительный миг. Я представляю вас донне Пеллегрине Леони, величайшей певице мира.
И он назвал ей по очереди наши имена, ничего не перепутав.
Она ласково на нас поглядела.
— Я рада видеть вас здесь сегодня, — сказала она. — Сейчас я буду петь для вас и, надеюсь, доставлю вам удовольствие.
Мы, все трое, целовали ей руку, склоняясь в глубоком поклоне. Я вспомнил ласки, которых довивался от этой благородной, тонкой руки. Но она уже побернулась к еврею.
Ах, но отчего я так тревожусь? — сказала она. — Что за сцена сейчас, Марк?
Звездочка моя, — сказал он, — к чему тебе тревожиться? Все будет хорошо, вот увидишь. Сейчас второй акт «Дон Жуана». Ария с письмом, сперва твой речитатив: «Crudele? Ah nd, mio bene! Troppo mi spiace allontanarti un ben che lungamente la nostr'alma desia».
Она глубоко вздохнула и повторила: «Crudele? Ah no, mio bene! Troppo mi spiace allontanarti un ben che lungamente la nostr'alma desia».
Она повторила слова старой оперы, и краска, густая, как у невесты, как на лице у старого еврея, залила ее бледное, в пятнах синяков лицо. От самой шеи до корней волос. Думаю, мы все трое, исполнявшие роль зрителей, сильно побледнели. Но эти двое, глядя друг на друга, все разгорались немым восторгом.