Виталий Безруков - Есенин
Следователь нажал на кнопку звонка и сказал вошедшему конвоиру, кивнув на лежащего Есенина:
— В камеру его!
— В одиночку? — спросил Самсонов, помогая Есенину подняться на ноги.
— Нет! — ответил Матвеев, а когда пошатывающегося Есенина конвоир вывел из кабинета, тоном, не терпящим возражений, добавил: — Пусть из наших кто-нибудь с ним посидит. Поэты народ болтливый! На допросы не вызывать, и пусть доктор Перфилье подлечит его. Пьяная драка в их бардачном кафе тянет лишь на статью сто семьдесят шестую — хулиганство. Свидетельства одних твоих милиционеров — говно! Тоньше надо работать, Самсонов! Поэзию его почитай… Узнай про друзей его… Знаешь их? Ганин… Орешин еще…
Самсонов, поглаживая свои кулачища, добавил:
— Всех знаю. Наседкин… Клюев… Кусиков…
— К Устинову приглядеться надо. Вот где может быть дело, понял? А Есенина подержим, пока из его поручителей кто-нибудь не явится. Все! Действуй!
Узкая как склеп камера в тюрьме ВЧК. На койке, свернувшись калачиком спит Есенин.
Из забранного решеткой мутного от грязи выходящего во двор тюрьмы окна послышался рев мотора и вслед за ним раздались выстрелы и истошные душераздирающие крики: «За что?! Будьте вы прокляты!! Убийцы!! Да здравствует революция! Я жить хочу! А! А!»
Есенин очнулся, вскочил с койки и, пошатываясь, подошел к окну. Эти вопли и рев машин образовали какой-то сверхъестественный гул.
«Уж не ад ли это? — промелькнуло у него в голове. — Господи, где я? — Потрясенный услышанным, Есенин отпрянул от окна и, обернувшись, увидел сидящего на койке черного человека. — Что это со мной? Видения какие-то!» Он протер глаза кулаками.
Видение зашевелилось и оказалось соседом по камере.
— Что это? — спросил Есенин, протянув руку к окну.
— Плохо слышишь? Стреляют! Людей стреляют, сволочи!
Лицо Есенина, и без того бледное, стало как мел.
— Как стре… стреляют?
— Как скотину! Без суда и следствия. Достаточно одного доноса, и… финита ля комедия! Се ля ви, мой друг! Отсюда только два выхода: либо ты сознаешься во всем, либо вот! — кивнул он на окно и, откинувшись на кровать, пропел: «И никто не узнает, где могилка твоя!»
Есенин присел на краешек своей койки и растерянно запротестовал:
— Они не посмеют со мной так! Я… Меня лично знают Киров, Фрунзе, Луначарский!.. Вы же не знаете, кто я!
— Знаю! Есенин. Сергей Есенин… Я сразу тебя узнал, как притащили… Уже вторые сутки я за тобой ухаживаю. Горячка у тебя приключилась, Сережа! — Сосед поднялся. — Вот так-то, Сергей Александрович! А до тебя Гумилев здесь сидел… После расстреляли его… в Петрограде. — Сунув руку под подушку, достал кусок хлеба. — На-ка вот, подкрепись. Баланду твою я съел.
Есенин взял протянутый хлеб, втянул носом его запах, зажмурился от удовольствия.
Отщипывая крохотные кусочки, стал осторожно есть, стараясь не разбередить запекшиеся кровью разбитые губы.
— А вы кто? Вас за что сюда?
Сосед встал, с хрустом потянулся.
— По мне разве не видно? Бывший офицер белой гвардии, — сказал он, щелкнув подтяжками на плечах.
— Только за то, что бывший офицер? — Есенин прекратил жевать.
— Для этих инородцев, что власть в России захватили, этого достаточно. Раз офицер, значит, обязательно контра! — Он подошел к окну и прислушался. — Все! Сегодня, наверное, десятка три-четыре… — Офицер истово троекратно перекрестился. — Упокой, Господи, рабов Божьих!
— Я поражаюсь, как вы спокойно об этом говорите, — Есенин положил недоеденный кусок хлеба соседу на подушку.
— Это ваша доля, — сказал офицер, возвращая хлеб Есенину. — Я свою съел. А что до спокойствия… Я боевой офицер и с врагами тоже не церемонился!
Есенин помолчал и неожиданно спросил:
— Почему вы со мной так откровенны?
Офицер будто ждал этого вопроса и заговорил торопливо, точно актер заученную роль:
— Терять мне нечего. Я во всем сознался… Был членом контрреволюционной организации. Не сегодня-завтра меня выведут «погулять» под шум мотора. И потом — вы Есенин! С поэзией вашей знаком и про вас много слышал. Такие люди не могут быть с двойным дном. Ваши стихи — боль за Россию.
Дар поэта — ласкать и карябать,Роковая на нем печать.Розу белую с черною жабойЯ хотел на земле повенчать.
— Вот она, суть творящегося! — продолжал он с пафосом. — Ты гениально все зашифровал! Роза белая — это белая Россия, Белое движение, армия. А черная жаба — это жиды! Ведь так. Есенин? Россию с жидами ты мечтал повенчать на Земле?
— Нет, — крикнул ошарашенный таким напором Есенин. — Я совсем не про это писал! Вообще про нее дурное, и темное, и чистое. Светлое в человеке — вообще! Это символы! Образы! С чего вы Белую армию приплели!
— Да не бойся, Сергей! Одни мы. Видно, Господь мне тебя послал, — снова перекрестился офицер. — Я передам тебе кое-что… Записочку. Я уж отсюда не выйду. А тебя выпустят. Иначе бы не лечили. Обыскивать тебя больше не будут, это точно! Передашь нашим!
— Кому нашим?
— Кусикову, — ответил офицер, гипнотизируя Есенина взглядом, как змея.
— Какому Кусикову? Их двое! — выдержал его взгляд Есенин.
— Старшему, как его? Ну, ты знаешь.
— Сандро? — спросил Есенин.
— Да! Сандро! — обрадовался офицер. — Ему передашь, а он уж знает, куда дальше.
— Я не знал, что Сандро из ваших, — прищурился Есенин.
— Что ты! Он служил в деникинской армии со мной в черкесском полку. В бою краснопузиками был ранен в руку. Он, как и я, ненавидит Советскую власть и коммунистов тоже. Мы хотели с ним бежать к Врангелю…
«А ведь ты не офицер, батенька, а провокатор! Подсадили тебя. Ты — «черный человек»!» — подумал про себя Есенин.
— А тебя-то как зовут? — перебил Есенин.
— Разве я не представился? — рассмеялся офицер. — Головин. Поручик Головин. Николай. Будем знакомы.
— Слушай, поручик, а чего с меня подтяжки сняли, а? — наивно спросил Есенин.
— Чтоб не повесился ненароком.
— А… А с тебя почему не сняли?
Офицер, щелкнув машинально подтяжками, замялся.
— Черт их знает… Забыли, наверное, — фальшиво засмеялся он. — И на старуху бывает проруха.
Есенин зажмурился, ощутив внезапную боль в сердце. Испариной покрылись его лоб и руки. Он рванул рубаху.
«Что же делать? Что же делать мне с ним? Сволочь! Надо бы известить своих. Ах ты… твою мать!» — клокотало в душе Есенина.
— Что с вами? — насторожился офицер. — Вам плохо?
— Да нет. Душно просто. Вспотел, — ответил Есенин, снимая с себя рубашку, напряженно контролируя себя, чтобы случайно не выдать своих мыслей. Сделав усилие, он улыбнулся, медленно встал и, взяв рубашку за рукава, стал обмахиваться ею, как опахалом.
— Стихи, значит, мои знаешь?
— И знаю, и люблю, Серега! — Офицер натянуто улыбнулся, откуда-то достал папиросы, отошел к окну, сел на табурет и закурил.
Есенин чувствовал, как злоба, острая и горькая, подступила к горлу, сдавила шею. Рубашка от взмахов, скручиваясь все больше, превращалась в крепкий жгут.
— Вот этого не знаете, видно…
И вновь вернусь я в отчий дом,Чужою радостью утешусь,В зеленый вечер под окном…
— …на рукаве своем повешусь, — зло подхватил офицер. — И это знаю, Есенин. Вы неплохой артист, Сергей Александрович! Лучше всего у вас получается, как я успел заметить, наивность.
Есенин ненавидящими глазами смотрел на поручика.
— Не приближайтесь ко мне, святая невинность! А веревку-то поберегите для себя! Жаль, хорошая была рубашка! Неужели вы способны на убийство, Есенин? Вы, должно быть, знаете какую-то тайну? Вы выросли в моих глазах. А творчество ваше, насколько я могу судить, действительно становится шире и сильнее. Я рад сказать вам об этом, — поручик встал, небрежно швырнул окурок в угол камеры и, спокойно пройдя мимо Есенина, стал барабанить в железную дверь. Заслышав приближающийся топот, он быстро проговорил:
— Сказать откровенно, Сергей Александрович, я искренне сожалею, что наша встреча произошла здесь, а не на литературном диспуте!
Лязгнул запор, и дверь отворилась. Вошел Самсонов с двумя охранниками. Он вопросительно посмотрел на офицера.
Седые вербы у плетняНежнее головы наклонят.И необмытого меняПод лай собачий похоронят, —
продекламировал офицер и прощально помахал Есенину рукой.
— Что тут у вас? — недоуменно спросил Самсонов.
— Я предупреждал, ничего с ним не получится. Подтяжки подвели, — сказал офицер, снова щелкнув подтяжками по плечам. — А впрочем, при чем тут подтяжки… Посторонитесь, Самсонов, дайте пройти.
Самсонов проводил взглядом Головина и, повернувшись к Есенину, скомандовал: