Сара Шило - Гномы к нам на помощь не придут
Что случилось? Почему вдруг такая тишина? Все время одни войны да войны. С тех пор как мы в Израиль приехали — только войны да войны. И вот тебе на. Именно сейчас, когда Симона умереть захотела, у них вдруг «катюши» кончились.
Ой! В нашем поселке свет зажегся. Мышки спят в бомбоубежищах, а у них в домах огни загорелись. Все в этом мире наоборот. Когда нам сказали, что объявлена боеготовность и велели по домам расходиться, мы в бомбоубежище и полчаса не просидели. Вылезли и давай по улицам разгуливать. И вот тут-то как раз «катюши» и прилетели. А когда все опять в бомбоубежища спустились, «катюш» вдруг не стало.
Пол-армии следит, чтобы люди из убежищ не вылезали. И все в них покорно сидят, задыхаются, боятся наружу высунуться, чтобы, не дай Бог, в них ракета не угодила. Только одна Симона лежит на земле и молится, чтобы в нее попали. Пусть даже сразу несколько «катюш» прилетят и гол ей забьют. Или даже пять голов! Чтобы уже сегодня ночью жизнь Симоны наконец-то закончилась. Не хочу, чтобы для меня наступило еще одно утро. Не хочу!
Я не плачу. Когда я еще за жизнь обеими руками держалась — чтобы не сбежала она от меня, — плакала постоянно. Дня не проходило, чтобы плошку слезами не наполняла. Но сейчас, когда я умереть хочу, зачем мне плакать?
Зачем нам держаться за эту жизнь? Разве же это жизнь? Ну что в ней, скажите, такого особенного? Рики говорит: «За каждые четверть стакана сладкой жизни мы получаем пять стаканов страха. Этот страх убивает сладость и заставляет всех друг дружку бояться».
Каждый день мы работаем в яслях по восемь часов. Кормим детишек, поем им песни, рассказываем им сказки, бегаем за ними, чтобы утереть им носы, — весь день с рулоном туалетной бумаги в руках; берем их на руки, чтобы успокоить, когда плачут; меняем пеленки; собираем игрушки; лица и руки им моем — всем восемнадцати, одному за другим, — а потом кормим их обедом и снова меняем пеленки. Ну просто конвейер какой-то, да и только. Как на заводе. Одного за другим на руки берешь и меняешь. Потом расставляем раскладушки, укладываем их спать, делаем уборку, будим их, снова меняем им пеленки, кормим полдником и начинаем готовиться к приходу матерей. Чтобы, когда они после работы за детьми придут, те уже стояли у выхода готовые — одетые и с рюкзачками в руках. А у девчат, которые в две смены работают, есть время заниматься своими делами только во время двухчасового перерыва между сменами.
Короче говоря, работаем, как проклятые. И вот, казалось бы, нам за это все должны «спасибо» говорить и мы должны с гордо поднятой головой ходить. Куда там. В действительности мы в постоянном страхе живем. И кого мы только не боимся. Да всех подряд боимся. Матерей наших боимся; перед инспекторшами из Комитета работающих матерей со страху немеем; а уж перед нашей директоршей Дворой с ее истериками — вообще от ужаса дрожим. А она, хоть директорскую зарплату и получает, практически ничего не делает. За день раза два от силы по телефону поговорит, пару бумажек на столе с места на место переложит — и все.
Рики говорит, что, когда наша директриса к своим инспекторшам не ездит, ее надо прямо с утра на «мрамор» в кухне[14] класть и, как яйцо, крутить. Если будет крутиться быстро, значит, яйцо крутое и весь день насмарку пойдет, а если медленно, значит, яйцо всмятку. Потому что бывают дни, когда из нее один желток льется, и мы ее только зря боимся. Но если на нее находит, тогда берегись. Если, например, ребенку какому глотать трудно, она ему лицо с двух сторон как сдавит, чтобы у него рот открылся, и давай ему ложку прямо в глотку запихивать. Ей плевать, что ребенок подавиться может или что его вырвет. Не отвяжется от него, пока полгруппы реветь не начнет. Некоторые дети плачут от страха, что она и к ним тоже подойти может, а некоторые — из-за того, что другие дети плачут. Ну а мы? А что мы? Мы — ничего. Стоим себе, молчим да переглядываемся. Разве мы можем кому-нибудь это рассказать? И разве станет нас кто-нибудь слушать? Ведь всем же известно, что у нее это из-за немцев, чтоб им пусто было, и с этим уже ничего не поделаешь. Мы и знать-то не знаем, что с ней там случилось, но как только номер у нее на руке увидим, сразу затыкаемся. Потому что этот номер, он для нас как приказ: мол, что бы она там ни вытворяла и как бы ни бесилась, все надо молча сносить. Между прочим, у нее и настоящая справка от врача имеется. Ну, что она неизлечимо больная. Она ее еще до приезда в Израиль получила.
Двора — она полная противоположность Рики. Рики, та изо всех сил старается, чтобы из продуктов, которые нам из комитета присылают, как можно больше еды наготовить. А чтобы ей на готовку хватило, она еще и из курятника своей свекрови яйца таскает — целыми лотками иногда. Хоть ей за это и не платит никто. И всегда на плиту самые большие кастрюли, какие у нее только есть, ставит. А все зачем? Да чтобы на тарелках у детей после еды хоть что-нибудь да оставалось. Потому как если нам после еды будет нечего с тарелок в мусор выбрасывать, как же мы тогда узнаем, что наши детки наелись?
Двора же, когда у нее крыша едет, она даже видеть не может, если у кого-нибудь в тарелке что-то осталось. Само-то по себе оно, конечно, понятно. Настрадалась она там, за границей, не приведи Господи. Но мы-то почему из-за нее страдать должны? Взять вон, к примеру, нашу Мири. Ей, бедняжечке, еще и трех годков не исполнилось, а Двора ее как за ротик схватит и как давай ей насильно еду запихивать. И все только из-за того, что та ест медленно. На самом-то деле Мири и без Дворы все это могла бы прекрасно съесть. Да только вот наша Двора об этом не знает. Не знает она, кто у нас тут ест медленно, а кто быстро, кто из детей пудинг любит, а кто до него ни в жисть не дотронется. Ведь что он такое, пудинг-то этот? Да творог обыкновенный и больше ничего. Просто в него немножко малинового соку добавили, вот он и порозовел. Но ведь не каждый же способен по утрам творог есть, правда?
Двора, даже когда она яйцо всмятку, все равно не знает, что с детьми делать. Ну не чувствует она детей — и все тут. Купит, например, какую-нибудь куклу и велит нам детей на ковер посадить. Ну, мы сажаем. Восемнадцать детей. На ковер размером два на полтора. Она хочет, чтобы у нее дети как солдаты себя вели. Чтобы они не шевелились даже. Сядет на стул и давай с ними, как с умственно отсталыми, разговаривать. То вдруг пищать начинает, как маленькая, а то куклу на руки возьмет и давай что-нибудь петь. А потом эту самую куклу на верхнюю полку кладет, чтобы дети ее не сломали. Но к чему, скажите, двум десяткам детей одна-единственная кукла? Что они с ней делать-то будут? Только перессорятся друг с дружкой и плакать начнут. Ну а когда у нее припадка нету и она решает с нами посидеть, у нее все время рот до ушей. Как будто ей его с двух сторон растянули и прищепками защемили.
Вот так вот все время от страха и дрожим. Если, конечно, Двора куда не уходит. Ну, когда Рики чего-нибудь такое придумывает, чтобы ее из яслей выманить. В банк там, например, ее отправляет или в горсовет. Чтобы она нам спокойно работать дала.
Нет, ну почему мы все время ее бояться должны, а? Да кто она такая, эта Двора? Кто она такая? У нас в яслях это прямо в поговорку вошло. Как только она за калитку выходит, мы сразу галдеть начинаем: «Да кто она такая? Кто она такая?» Как будто нас тоже кто за рот схватил и мы ничего другого сказать не способны. И так пока Рики в кухонное окно не выглянет и не крикнет: «Девчата, к нам гости пришли!»
И вот, как только Двора в калитку входит, мы снова дрожать начинаем. Если кто-то из девчат в это время сидит — даже если она только на одну минутку присела, — сразу же вскакивает и начинает изображать, что работает. Например, что-нибудь громко петь. Иногда, когда Двора входит, она сразу четыре разных песни слышит. Потому что каждая из нас поет что-нибудь свое. Не важно даже, где тебя ее приход застал. Хватаешь детей в охапку — и давай песни распевать.
Ну а довольна-то она когда-нибудь бывает? Бывает. Когда нашу домашнюю еду лопает. Просто обожает печенья уплетать, которые мы после субботы из дома приносим. Вот тогда мы сразу для нее хорошими становимся. Набьет себе полный рот ореховым печеньем, которое Сильви испекла, и давай нам иврит поправлять:
— Не «ихний» надо говорить, а «их». Не «хвартук», а «фартук». И не желаю больше слышать слово «ложу». Поймите же вы! Дети — они табула раза, чистая доска. Что услышат — сразу запоминают. Наша святая обязанность — учить их говорить правильно. «Кладу» надо говорить, Сильви, а не «ложу», «кладем», а не «ложим». И чтобы я больше никогда не слышала у нас в яслях ни одного слова по-мароккански, ясно? Да-да, и Леване тоже передай. Пусть она по-мароккански с мужем своим разговаривает. По ночам.
Засмеется, как будто сказала что-то смешное, и отчаливает к себе в кабинет.
Этот кабинет, его специально для нее построили — на том месте, где у нас раньше прихожая была. И все только для того, чтобы у нее там стол был. И телефон с замочком. И чтобы ей было где эту свою доску повесить. Ну, на которой она записывает, что мы сделать должны. Сидит, короче, она у себя в кабинете, смотрит на распорядок дня, на недельное меню, и за нами наблюдает. Потому что у нее по бокам два таких окошка есть. Правое выходит на младшую группу, а левое — на старшую. Вот через них-то она за нами и следит. Чтоб мы делали все в точности, как у нее на доске записано.