Сара Шило - Гномы к нам на помощь не придут
Когда из тебя вылезает ребенок, твоя грудь тоже начинает на него работать. Ты для него прямо как холодильник с молоком. И ты абсолютно ничего не понимаешь. У тебя просто нет времени понимать. Все бегом да бегом. Точь-в-точь как когда мы в Израиль приехали. Живешь ты себе преспокойненько в Марокко, живешь и не сомневаешься, что жизнь твоя закончится там же, где началась. Как у твоей мамы, бабушки и дедушки. И вдруг к тебе приходят и говорят: «Мы уезжаем в Израиль». На следующий день ты уже сидишь в машине и едешь в Касабланку. Вот и Касабланка. А вот и лагерь в Марселе. А через неделю ты уже плывешь на пароходе «Иерусалим» и учишься танцевать «Хаву нагилу». Сколько раз я вспоминала тот день, когда папа нам сказал, что мы в Израиль едем… Во всех подробностях вспоминала, по минутам.
Все, что в твоей жизни происходит быстро — утром сделала то-то, потом поехала туда-то, потом нам сказали то-то, — ничего из этого ты до конца своих дней так и не поймешь. Проглотила ты это, не прожевав, и как оно в тебя целым вошло, так целым наружу и вышло.
Когда родился Коби, я хотела только одного: чтобы Бог меня снова девочкой сделал. Потому что я превратилась в самый настоящий дуршлаг. Вроде того, в котором я кускус делаю. Вся в дырках, сверху донизу. Из дыры, которая снизу, у тебя сначала вода течет. Потом тебе туда руки врачей и медсестер забираются. Потом оттуда ребенок выходит. Потом — кровь и послед. И наконец, тебя зашивают. А сверху у тебя и другие дырки есть. Только они раньше закрытыми были. Однако теперь и из них тоже течь начинает. Раньше я даже и не знала, сколько у меня дырок в груди. Оказалось, три справа и четыре слева. Если ребенок спит слишком долго, молоко начинает течь само по себе. Ничего-то у тебя внутри больше не остается, все наружу выливается. Двадцать лет подряд мама, бабушка и тетки внушают тебе, что ты должна быть все время закрытой. Когда писаешь в туалете, делай это тихонько, а то, не дай Бог, кто услышит, как из тебя струйка вытекает. Твою ежемесячную кровь тоже никто видеть не должен. Рот, когда зеваешь, рукой прикрывай. Всю жизнь только и делают, что закрывают тебя да закрывают. Да! Еще и про ноги не забудь! Когда сидишь, колени вместе держи. Чтобы ты была, как дерево — одноногая. Но после свадьбы тебе начинают всё наоборот говорить. Ночью дорогу мужу открой, а во время родов — сразу всем открывай. Не только мужу, но и ребенку. И любому другому, кто в операционную входит.
Через три дня после родов твои глаза тоже начинают наружу вытекать и даже разрешения у тебя не спрашивают. Даже если тебе и плакать-то не хочется, они все равно на мокром месте. А когда я Коби родила, думала, что облысею. Каждое утро вся подушка в волосах была. Но мать Масуда мне говорит: «Ты разве не знаешь, что ребенок забирает у матери всю красоту? Не плачь, доченька, отрастут твои волосы». И правда: выпали и отросли. И потом, когда рожала, тоже: выпадали — и отрастали. Только после того, как родились близнецы, моя красота больше ко мне так и не вернулась. Но теперь мне это уже все равно. Кто на меня сейчас посмотрит? Масуд, что ли, из могилы своей? Даже Эти и та на меня больше не глядит. Правда, она и на себя-то в зеркало не глядит. Да и Коби в последнее время… Как только меня увидит, глаза отводит. А когда спать ложится, сразу их закрывает и ко мне спиной поворачивается.
Ну а что же все это время видят мужики? Да только одно и видят: что они туда вошли, а оттуда ребеночек вылез. И от гордости раздуваться начинают. Распирает их от этого прямо, мужиков-то. Грудь у них так сильно воздухом наполняется, что они даже выдохнуть не могут. Того и гляди, лопнут. И все только из-за того, что они тебе туда кое-что впрыснули, а из этого «кое-чего» взял да и человечек получился. А вот с ихним собственным телом в это время ничего не происходит. Ни один волосок с места не сдвигается. И какой же вывод они должны из этого сделать? А такой, что жизнь — это игра. Забил гол — и кричи «ура!». Талит[12] на себя накинул, ребеночка на руках во время обрезания подержал, рюмашку за его здоровье опрокинул, посмеялся — и свободен.
4Земля — как лед. Даже воздух и тот не такой холодный, как земля. Я кладу под голову сумку. Сейчас я — футбольный мяч, который забили в ворота. Он лежит и видит все футбольное поле. Половина людей на трибунах ревет от радости — из-за того, что мяч в ворота попал, вторая половина из-за того же самого плачет, ну а те, кто сейчас на стадионе не сидят, — им на мяч наплевать. Все равно им — попал он в ворота или нет. Для них — все едино.
Я прижимаю колени к груди, натягиваю на них подол, втягиваю голову в воротник, утыкаюсь носом в разрез платья, слышу, как бьется мое сердце, делаю глубокий вдох и вдруг понимаю, что снова ощущаю запах своего тела! Господи, даже нос — и тот у меня от крика раскрылся! А ведь я уж и позабыла, что такое запахи. Даже когда нос в коробку с шафраном совала, и то ничего не чувствовала. Ацетон этот похоронный у меня в носу все остальные запахи перебил. Шесть лет еду готовила, а ни вкуса, ни запаха не чуяла.
Когда я была маленькая, я страшно любила лежать, свернувшись калачиком. Лежишь себе, поджав ноги, и внешнего мира вокруг тебя как будто нет. Весь мир теперь — это ты сама. Уши тебе Бог дал только для того, чтобы слышать твое сердце. Нос он тебе дал, чтобы вдыхать запахи твоего тела. Твои глаза закрыты и ничего видеть не желают. Не на что им вокруг смотреть: мира больше нет, он исчез. А руки… Они путешествуют по твоему телу и добираются до таких мест, до которых нос добраться не может.
Собаки. Я слышу собачий лай и поднимаю голову, чтобы расслышать его получше. Нет, это не собаки. Это машина с громкоговорителем. Она еще далеко, и отсюда плохо слышно, но и так понятно, что это не отбой воздушной тревоги. Ну вот, теперь слышно лучше. Машина уже на шоссе, как раз над моей головой. «Просим всех оставаться в бомбоубежищах!» Понятно. Пытаются докричаться до стариков, оставшихся дома. Хотят им прямо в уши залезть. Чтобы они испугались и в бомбоубежища спустились. А старики сидят себе дома да приговаривают: «Все в руках Аллаха. Что человеку на небесах написано, то и будет».
Только Симона да старики не хотят в бомбоубежище идти. Не дорога им собственная жизнь. Да и на кой им, скажите, ею дорожить? Вот если, например, у человека деньги кончились. Разве же он станет от воров дверь запирать? Да пусть приходят, сколько хотят. Все равно ведь взять нечего.
Я представляю себе, как мои детки сидят в бомбоубежище. Дуди и Ицик, наверное, сели рядом. Ицик конечно же взял с собой свою птицу. Все время только с ней и возится. Как будто она его жена. Только бы соседи на него не рассердились. Прямо и не знаю, почему Дуди так прилип к Ицику. Лучше бы дружил с Коби. Тот еще до бар мицвы мужиком стал. Они с Эти сейчас, наверное, младшеньких укладывают. Те небось из-за «катюш» расплакались. Правда, для них это, конечно, обстрел уже не первый, но сегодня он был самый сильный. Никогда у нас еще такого взрыва, как от второй «катюши», не было.
Я представляю себе, как Коби берет их на руки и крутит в воздухе. Делает им «карусель». Я слышу, как они хохочут. Он их очень любит. Да и Эти тоже, чтоб она была здорова. Всю душу им отдает. Как увидела, что у матери на них времени нету, так сразу заместо матери им и стала. Дает им все, в чем они нуждаются.
Но если Эти всего лишь их старшая сестра, то Коби для них — отец. Они ведь не знают, что он ненастоящий их отец. Ну и что? Что тут такого? Они ведь выбрали его себе в отцы сами. Ну и хорошо, и слава Богу. Молодой, красивый, здоровый. Зачем же я буду их такого отца лишать, если они сами так решили? Разве не они его папой назвали? Пришел он как-то раз из школы, дверь открыл — ему тогда еще и пятнадцати не было, — а они к нему как бросятся — прямо как две овечки — и давай кричать: «Папа! Папа!» Зачем же мне у них отца-то отбирать? Это какое же надо сердце иметь, чтобы так поступить? Неужели же мне их — маленьких таких и сладеньких — на кладбище отвести и сказать: «Видите, детки, этот камень? Под этим камнем, в земле, ваш папка гниет». Так, что ли, я должна сделать, да? Или, может быть, я должна им его фотографию показать и сказать: «Ошри и Хаим, рыбоньки мои, берегите эту фотографию как зеницу ока, целуйте ее. Это ваш папочка, Масуд». Но что же это за папа такой, если он только фотография? Разве фотография живого отца заменит? Или там, например, надгробная плита с именем его, к которой можно только поплакать сходить?
Вот так вот мой Масуд и стал для них дедушкой. Я им сказала, что назвала их Хаимом и Ошри в честь него. Они знают, что по-мароккански «Масуд» — это то же самое, что на иврите «Ошри»[13], и что имя Хаим означает «жизнь». То есть я как будто смерть Масуда ихними жизнями заменила. Про своего дедушку Масуда они знают буквально все. И как он в нашем поселке «королем фалафеля» был, и как помер он в своей фалафельной. Но если смотреть на фотографию дедушки и слушать рассказы о его жизни — это еще туда-сюда, то папа может быть только живой. Одним словом, так получилось, что они у меня сами решили, что сиротами не будут.