Ингер Эдельфельдт - Созерцая собак
Но, как бы то ни было, она так и не смогла прочувствовать музыкальность итальянского языка.
Как-то раз я читал ей вслух отрывок из «Божественной комедии», рифма и звуки которой так красиво звенели в воздухе, что мне казалось, будто необязательно понимать слова, чтобы ощутить тот благоговейный восторг.
Во время чтения я мельком взглянул на нее и увидел лишь застывшее измученное лицо, отчего ужасно растерялся. Боюсь, я даже на нее разозлился. А она заплакала во весь голос, словно ребенок, и от этого все стало еще хуже.
Человеку свойственно желание посвящать других в свои самые яркие переживания прекрасного.
Но каждый раз, когда я читал вслух для Эллы или исполнял прекраснейшие музыкальные сочинения, например «Les nuits d’été»[3] Берлиоза, части «The Fairy Queen»[4] Перселла, «Il ritomo d’Ulisse in patria»[5] Монтеверди, на лице у нее появлялось все то же мучительное выражение.
В конце концов я сдался.
Помню, я испытывал безотчетный ужас перед полетом на самолете.
А она нет. Она сказала, что не боится смерти, с тех пор как однажды познала «жизнь души за пределами тела».
Ну что ты на это скажешь? Меня это раздражает, мне кажется, такие высказывания — своего рода «нежелание смотреть правде в глаза».
Что до меня, то я воспринимаю смерть как конец жизни.
Единственное, что с уверенностью можно сказать о смерти: когда мы умираем, наши тела гниют, мы разлагаемся. Мы сгниваем и окончательно исчезаем из этой жизни. Это факт.
18Была и еще одна причина, по которой я сомневался, брать ли с собой Эллу.
Не думаю, что я когда-либо говорил вам об Эви-Мари. Нет. Я отправил воспоминания о ней на своего рода «полочку» у меня в голове, чтобы они покоились там до поры до времени. Конечно же они живы внутри меня, я не «вытеснил» их, ведь это мои воспоминания, а не чьи-то еще, но в моей повседневной жизни за последние двадцать лет я научился как бы отдаляться от них, так что больше они не трогают меня с прежней силой, а, скорее, представляются историей, которую рассказал мне кто-то другой, или, может быть, фильмом.
Иногда в городе я встречаю женщин, очень похожих на Эви-Мари, и тогда тело мое сотрясается, воспоминания оживают и снова обретают «реальность», снова принадлежат мне. Но тотчас же вновь ускользают из фокуса, словно мое сознание не в силах на них сосредоточиться.
Думаю, человеческая психика устроена таким образом, что самые тяжелые впечатления забиваются в какой-нибудь дальний уголок, а жизнь идет дальше.
Лишь иногда воспоминания встают передо мной четко и ясно, и я не могу убежать от них, не могу поменять перспективу. Тогда я не знаю, куда деваться.
Воспоминания… Можно ли им доверять? Если дело обстояло именно так, а не иначе, а вам очень надо, чтобы все было совсем по-другому, меняется даже сама картина, хранившаяся в голове, и вы убеждаетесь в том, что все именно так, как вам хочется.
И наоборот. Если у человека есть сильное подозрение, что случившееся было гораздо неприятнее, чем ему представляется, эти картинки могут исказиться и стать почти невыносимо ужасными.
Короче говоря, если человек может воспринимать себя как «хорошего» или «нормального», то и воспоминания его выглядят как подобает, а если человек считает себя злым, то и воспоминания становятся неприглядными?
Не знаю, понимаете ли вы, о чем я говорю. Но мне по-настоящему хотелось бы узнать больше вот о чем: хранятся ли у нас в памяти воспоминания или лишь представления об этих воспоминаниях?
Эви-Мари. Ей было двадцать четыре года, совсем как дантовской Беатриче. Вот я и рассказал про нее. Теперь я знаю, что мне надо бы вернуться к этой теме — если я не сделаю этого, вы начнете расспрашивать, и мне придется выложить все. Мысли в моей голове роятся безо всякой логической последовательности: всплывает то одно, то другое. Надеюсь, вы будете ко мне снисходительны. Пойду приму снотворное.
19Разумеется, мне следовало бы написать подробнее о моей семье. Ведь семья так много значит, хотя сегодня и сомневаются насчет того, что важнее — «наследственность» или «среда».
Вы конечно же понимаете, что по отношению к матери и Торгни я главным образом испытываю ощущение отсутствия какой-либо родственной связи.
Вот почему мне было довольно неприятно, когда моя мать «пронюхала», что у меня живет Элла, и почти потребовала, чтобы я их познакомил.
Выяснилось, что Элла, со своей стороны, из чистого любопытства также очень хочет встретиться с ними, поэтому отказать я не мог.
Я ее предупреждал, говорил, что у них там царит приторное, натянутое и скучное настроение — не всякий такое выдержит.
Самое удивительное, что, когда мы туда пришли, она увидела все в совершенно ином свете. Сказала, что с ними ужасно весело. Торгни она нашла «оригинальным», а мою мать — «приятной»! (Они конечно же из кожи вон лезли, чтобы казаться милыми, когда мы пришли. Я-то уже тысячу раз слышал его вымученное подражание диснеевскому быку Фердинанду, а Элла удостоилась этой чести впервые.)
Как они обрадовались, что у меня «кто-то есть»! К тому же Элла такая очаровательная! Они стали боготворить ее с первого взгляда, а Торгни вел себя так вкрадчиво, что я думал, Эллу скоро СТОШНИТ.
Вообще-то я говорил матери, что Торгни не помешала бы своего рода «подружка» из Интернета, а то когда Элла приходит, он прямо весь извивается перед ней, как голодный пес.
Тогда мать передала мне слова Торгни о том, что Элла «не в его вкусе». Нет, он предпочитает женщин «с более ярко выраженной сексуальной притягательностью».
Думаю, он получает порнографию через Интернет. Должно быть, этим и довольствуется.
20Перечитал написанное и понял, что о многом я написал чересчур мягко и уклончиво, безусловно, чтобы представить себя в наилучшем свете.
Не знаю, подразумевается ли, что этот текст представляет собой своего рода «исповедь». Да это и не имеет особого значения. Не могу удержаться и не рассказать про нас с Торгни следующее.
Нет никаких сомнений в том, что наша детская «перепалка» иногда перерастала в нечто более серьезное.
В том случае, о котором я хочу рассказать — как сейчас помню, — Торгни украл у меня пару стеклянных шариков. Теперь, будучи взрослым человеком, я понимаю, что на этих шариках свет клином не сошелся, но тогда мне казалось совсем иначе.
Сколько нам было лет? Наверное, пять и семь, мы тогда только что переехали из Гетеборга в Стокгольм.
Вероятно, мы были дома одни, потому что иначе я не смог бы сделать то, что сделал.
Мне не составило труда побороть его. Я связал ему ноги поясом от махрового халата и уселся верхом, чтобы удержать его руки, а затем стал душить его. Меня переполняла ледяная ярость, которая была вдвойне приятна оттого, что это был справедливый гнев, ведь Торгни украл! Он вор! К тому же он пытался соврать, значит, в довершение ко всему прочему он был еще и лжецом, что явилось отягчающим обстоятельством для того, чтобы презирать его с полным правом.
Он толком не мог сопротивляться, и я все сильнее сжимал его горло. Я чувствовал, что не в силах остановиться, хотя видел, как Торгни мучается от боли, — все происходило на полном серьезе.
Не знаю, как получилось, но вдруг я его отпустил. Наверное, понял, что жизнь брата в опасности.
Разумеется, он наябедничал, к тому же у него остался след, которым он долгое время безумно гордился.
Мать лишь вздохнула, поглядев на меня с немым вопросом: неужели я и вправду ее родной сын?
Отец увел меня к себе в комнату и, несмотря на то что был атеистом, рассказал библейскую историю про Каина и Авеля, из которой я понял только, что Каин был плохим, а Авель хорошим.
Не знаю, почему я смолчал и не нажаловался, что Торгни украл мои стеклянные шарики. Ведь отец жестко придерживался мнения, что кража вещь совершенно неприемлемая, а ложь — еще хуже. Но не думаю, что я хоть словом об этом обмолвился.
Я даже не помню, в чем заключалось мое наказание; возможно, меня на неделю лишили карманных денег. Побои в нашем доме были не приняты — по словам моего отца, образованные люди выше этого.
Лучше всего я помню странное чувство или идею, которая постоянно меня мучила. Может, она и раньше была у меня, но после того дня стала еще яснее и отчетливее. Она отличалась некоей двойственностью: с одной стороны, я чувствовал себя «злым», а с другой стороны, у меня было такое чувство, что вообще-то я имею полное право быть таким, какой есть, это была справедливая злость, данная мне природой, мир устроен так, что я могу дать выход этой злости, возможно, меня даже должны чествовать за нее.
Теперь я понимаю, что тогда мне, видимо, приходилось выбирать одну из двух крайностей: почувствовать себя человеком «низшего сорта», а других воспринимать как «хороших и правильных», или, наоборот, себя посчитать хорошим, а других плохими.