Иван Шевцов - Любовь и ненависть
Я отпустил ребят и доложил начальнику свои соображения: нужно безотлагательно заняться Ивановым, надо всерьез заняться распространителями наркотиков.
Наркомания — это величайшее бедствие. О наркоманах я не могу думать без содрогания и душевной боли. В официальной энциклопедической справке о наркоманах говорится: "При длительном употреблении наркотиков обычно развиваются хронические отравления организма с поражением центральной нервной системы и внутренних органов. Со стороны психики и поведения это выражается в неустойчивости настроения (раздражительность, тоска, апатия), в снижении умственных способностей (памяти, внимания, мышления). Сужается круг интересов, слабеют воля и чувство долга, снижается, а иногда полностью пропадает трудоспособность, люди морально деградируют, доходя порой до преступлений. Со стороны внутренних органов наблюдаются нарушения функций сердечно-сосудистой системы, пищеварительного аппарата, обмена веществ, половой деятельности. Развивается преждевременное одряхление и истощение.
Сколько трагических судеб людей стоят за этими лаконичными, сухими, но необычайно емкими строками, сколько горя, страданий и бед, растерзанных, изуродованных душ! Станет ли Юра Лутак полноценным человеком, гражданином, или его ждет позорная и печальная участь наркомана? Я думал об этом с болью и тревогой. Мы должны, обязаны помочь ему, я, именно я обязан вырвать Лутака и его дружка Витю из той клоаки, в которую их толкнула безжалостная, жестокая рука. Чья рука? Как схватить ее? Схватить и наказать, обезвредить, чтоб она не смогла толкнуть в пропасть других таких же, как Юра и Витя. Мы плохо знали Игоря Иванова — это наша вина. А кто стоит за его спиной, кто его снабжает наркотиками?
Эти вопросы задавал я себе, идя на дежурство утром следующего дня. Была суббота. Дежурить в субботу, воскресенье и праздники хлопотно, потому что именно эти дни обильны различного рода происшествиями, в том числе и чрезвычайными.
Командиром дежурного отделения, или моим неофициальным помощником, был старшина Нил Думнов — здоровенный детина, грозный на вид, но добродушный, исполнительный и преданный делу витебский партизан, хотя и с семилетним образованием — помешала война, — но довольно начитанный. И главное, в нашем деле, в милицейской службе, человек опытный, выдержанный и честный, так что на него можно положиться. В дежурке, как всегда в вечернее время, — суета и шум: возвращались с постов и уходили на службу патрули и постовые, приводили задержанных, оформлялись акты. Тут же за барьером, рядом с задержанными, сидели и стояли граждане, пришедшие с различными нуждами и вопросами, часто звонил телефон: то сообщали о драке на улице, то соседи просили срочно прислать наряд, чтоб утихомирить разбушевавшегося пьяницу и дебошира. Я отвечал на телефонные звонки, записывал, посылал наряд или давал задание находившемуся в районе происшествия патрулю.
Пьяных дебоширов направляем в вытрезвитель, иных оставляем до утра в комнате временно задержанных. По субботам и воскресным дням эта комната переполнена. Спят вповалку, как кто сумел устроиться. Иногда грязные ботинки одного касаются носа другого. Вытянул ноги — стукнул по носу. Тот проснулся, со сна и с похмелья не разобрался, в чем дело, — хвать кулаком соседа, который и не дотрагивался до его носа. Поднимается заварушка, крики, стук в дверь:
— Шеф! Старшина!
Нил Думнов открывает дверь и гранитным изваянием становится на пороге, тронув кулачищем свои запорожские усы, спокойно и внушительно спрашивает:
— Чего раскудахтались? Не поделили что? Порядочные свиньи в свинарнике и то лучше себя ведут, а вы ж люди, человеки, черт вас в душу возьми!
И все утихает.
А тут уже привели очередного дебошира. Вот они стоят у барьера: дебошир — широколицый богатырь, пожалуй превосходящий своей комплекцией Нила Нилыча, сестра его — юркая, щупленькая дамочка с воспаленными глазами и наскоро, должно быть, впотьмах уложенной прической (она свидетельница) и потерпевший, ее муж, неказистый, грязный, жалкий, с лицом сморщенным, испитым, с внушительным синяком под глазом. Хулиган — толстый и важный мужчина с приятным лицом. Одет прилично — серый пиджак, при галстуке. И трезв. Совершенно трезв. Он предъявил удостоверение члена Союза художников, держался спокойно, с достоинством, испытывая при этом некоторую неловкость и стараясь скрыть ее добродушной, отнюдь не заискивающей, а скорее, доверчивой улыбкой.
Я попросил сержанта доложить суть дела.
— Вот, товарищ капитан, гражданин художник разукрасил своего родича, — сержант глазами указал на маленького хлипкого человечишку, который бессловесно, как указкой, ткнул в синяк под глазом коротким кривым пальцем, сморщил изможденное лицо и качнулся.
— Он его чуть было не убил, изверг, кулачищами своими, — возбужденно вступила супруга потерпевшего и зло сверкнула маленькими птичьими глазками на брата.
— Позвольте, товарищ капитан, мне объяснить? — вежливо попросил художник. Я кивнул. — История нелепая и возмутительная. Максим Горький был прав, когда предостерегал не лезть в семейные дела.
— Ишь умник нашелся. Чего надумал — на Горького свалить! — решительно подхватила сестра. — Не Горький Максим, а ты, ты чуть не убил моего мужа!
— Погодите, гражданка. Потом вы скажете, — одернул я и попросил художника продолжать.
— Это моя сестра, как вы уже знаете, а это шурин мой, муж ее, — продолжал художник глухим, негромким голосом, тяжело навалившись на высокий барьер. — Он часто выпивает и в таком состоянии устраивает дома скандалы. Бьет ее, то есть жену свою. Верно я говорю, Настя?
— Это наше дело! — огрызнулась женщина. И от ее реплики тонкие подвижные брови художника удивленно вздернулись.
— Нет, ты скажи, верно я говорю? — Она упрямо промолчала, и художник продолжал: — Сестра мне много раз жаловалась, просила защитить. Мы в одном подъезде живем. Они этажом выше. Мне не раз приходилось подниматься к ним и мирить. Это, откровенно скажу вам, в конце концов надоело. И я как-то сказал сестре: "Знаешь, Настя, твоего бы Павлика однажды хорошо проучить, и он навсегда забыл бы, как испытывать кулаки свои на твоей спине. Шелковым стал бы". Верно я говорю? — Он опять обратился к сестре, и она снова ничего не ответила. Брат говорил правду, и я видел, как на ее глаза навертывались слезы. — Что ты мне на это сказала? Не помнишь? Молчишь.
— От молчания голова не болит, — отозвался Нил Нилыч, взглянув с добродушной иронией на сестру художника, и та, должно быть, неверно поняла его: ее тонкие губы заискивающе улыбнулись.
Художник игнорировал реплику старшины, недовольно нахмурился и продолжал:
— А сказала она, товарищ капитан, буквально: "И проучи, проучи его, сил у меня больше нет терпеть". Сегодня снова скандал. Опять за мной прибегает их дочь, племянница моя. Говорит: "Дядя Петя, скорей идите, там папа мамку убивает". Я пошел к ним, вижу шум, гам, обувь по комнате летает. Ну, сами понимаете, попытался утихомирить разбушевавшегося родича, теперь, выходит, я и виноват.
— А я как тебя просила? Да ты б его легонько, для острастки, а ты свои пудовые кулачищи распустил, — сквозь слезы проговорила Настя и затем неожиданно для нас слишком энергично и не очень деликатно схватила за руку своего мужа и потащила к выходу со словами: — Пойдем, горе мое.
Думнов посмотрел на меня. Взгляд его спрашивал: как быть, отпускать? Я молча кивнул, а художник развел в стороны широкие мясистые ладони и виновато проговорил:
— Вы уж извините, товарищ капитан. Для меня урок на всю жизнь. И другим закажу — в семейные дела не суй носа. Правду говорят: муж и жена — одна сатана.
— Свое яйцо лучше чужой курицы, — снова вставил Нил Нилыч и, поддельно вздохнув, прибавил: — Упаси бог от пьяной жены и от бешеной свиньи.
Я посмотрел на тяжелые руки художника и хотел было посочувствовать его шурину, но передумал: таких учить можно по-разному, и нужно учить.
Тут позвонил подполковник Панов и попросил меня зайти к нему на минуту. Я отпустил художника и оставил за себя старшину Думнова.
Николай Гаврилович сидел за письменным столом, освещенным лишь настольной лампой. Верхний свет, которого Панов почему-то не любил, как обычно, был погашен. С лицом озабоченным и усталым он рассматривал какие-то бумаги. Предложил мне сесть и сообщил, что ему передали вкратце о подростках Вите и Юре, об Игоре Иванове, и попросил подробно доложить, что мне удалось сделать за день. Такой неожиданный интерес начальника к вопросу, казалось бы, обычному меня немного насторожил. Я доложил ему обстоятельно ход дела и свои предложения. Я считал, что нужно приложить все, решишительно все силы, чтобы устроить Юру Лутака в интернат или в детскую колонию, а Витю спасти от наркотиков. Это прежде всего. Затем серьезно заняться личностью Игоря Иванова. Тут подполковник меня перебил тихой задумчивой репликой: