Джеффри Евгенидис - А порою очень грустны
Когда три недели спустя он выписался, баланс сил кардинально переменился. Теперь слабой стороной был он. Да, Мадлен вернулась к нему, и это было замечательно. Но счастье, которое испытывал Леонард, омрачалось постоянным страхом, что он ее снова потеряет. От его жалкого вида красота Мадлен проступала еще отчетливее. В постели рядом с ней он чувствовал себя обрюзгшим евнухом. Каждый волосок у него на бедре прорастал из воспаленной луковицы. Порой, когда Мадлен спала, Леонард тихонько стягивал с нее одеяло и смотрел не отрываясь на ее сияющую, розовую кожу. И вот что было интересно: от этой слабости в нем росла влюбленность. Похоже, слабость того стоила. Леонард всю жизнь выстраивал защиту, чтобы не испытывать подобной зависимости, но больше так не мог. Он потерял способность быть скотиной. Теперь он был влюблен без памяти — чувство одновременно потрясающее и страшное.
Пока он лежал в больнице, Мадлен попыталась как-то оживить его квартирку. Застелила кровать новым бельем, повесила шторы на окна, а в душе — розовую занавеску. Отскребла полы и столы. Она призналась, что рада жить с ним, рада избавиться от Оливии с Эбби. Но этим длинным жарким летом Леонард начал понимать, почему Мадлен в конце концов, наверное, надоест жить в бардаке с парнем, у которого, по большому счету, нет ни гроша. Всякий раз, когда из тостера выбегал таракан, у нее был такой вид, как будто ее сейчас стошнит. Душ она принимала в шлепанцах, чтобы не наступать на плесень. В первую неделю после возвращения Леонарда Мадлен проводила с ним все дни. Но на следующей неделе начала ходить в библиотеку или встречаться со своим старым научным руководителем. Леонарду не нравилось, когда Мадлен уходила из квартиры. Он подозревал, что она уходит не из-за любви к Джейн Остин или к профессору Сондерсу, а чтобы отдохнуть от него. Вдобавок к посещениям библиотеки Мадлен два-три раза в неделю играла в теннис. Однажды, пытаясь отговорить ее, Леонард сказал, что в теннис играть слишком жарко. Он предложил пойти вместе посмотреть фильм в кинотеатре с кондиционером.
— Мне нужна физическая нагрузка.
— Физическую нагрузку я тебе обеспечу. — Это было пустое хвастовство.
— Не такая.
— Что это ты всегда с парнями играешь?
— Потому что парни у меня выигрывают. Мне нужно, чтоб было с кем соревноваться.
— Если бы я так сказал, ты бы меня назвала сексистом.
— Слушай, если бы Крисси Эверт жила в Провиденсе, я бы с ней играла. А здесь все мои знакомые девушки никуда не годятся.
Леонард понимал, на кого он похож. Он был похож сразу на всех приставучих зануд подружек, какие у него только были. Чтобы это прекратить, он надул губы, наступило молчание, и Мадлен, взяв свои ракетку и мячики, ушла.
Как только дверь за Мадлен закрылась, он вскочил и подбежал к окну. Он смотрел, как она выходит на улицу в своей белой теннисной форме, с завязанными волосами, с напульсником на запястье подающей руки.
В теннисе было что-то такое — эти аристократические церемонии, чопорная тишина, навязываемая зрителям, претенциозная манера выкрикивать счет, эксклюзивный статус самого корта, где разрешалось свободно перемещаться лишь двоим, оцепеневшие, словно дворцовая охрана, судьи на линии, раболепно суетящиеся в погоне за мячами ребята, — что превращало теннис в явно недостойное времяпровождение. Стоило Леонарду сказать об этом Мадлен, как она начинала сердиться, — из этого можно было заключить, какая глубокая социальная пропасть их разделяет. Рядом с его домом в Портленде был общественный теннисный корт, старый и растрескавшийся, почти все время наполовину залитый водой. Они с Годфри обычно ходили туда курить траву. Это было самое близкое знакомство Леонарда с теннисом. Мадлен же, наоборот, целых две недели в июне-июле каждое утро вставала, чтобы посмотреть «Завтрак в Уимблдоне» по своему портативному «Тринитрону», который установила в квартире у Леонарда. Леонард, лежа сонный на матрасе, наблюдал, как она понемножку откусывает от английской булочки и смотрит матч. Вот куда надо было Мадлен — в Уимблдон, на Центральный корт, делать реверанс перед королевой.
Он смотрел, как она смотрит Уимблдон. Ему было приятно видеть ее рядом. Он не хотел, чтобы она уходила. Если Мадлен уйдет, он снова останется один, как тогда, в детстве, когда жил с родителями и сестрой, один, как в мыслях и часто в снах, как в палате психиатрического отделения.
Свои первые дни в больнице он почти не помнил. Ему прописали торазин, антипсихотик, от которого он вырубался. Спал по четырнадцать часов. Перед тем как положить его в палату, сестра вынула у него из сумки все острые предметы (бритву, ножницы для ногтей). Забрала ремень. Спросила, есть ли у него при себе что-нибудь ценное, и Леонард отдал кошелек, где лежало шесть долларов.
Проснулся он в маленькой палате, одноместной, без телефона и телевизора. Сперва она показалась ему обычной больничной палатой, но потом он начал замечать различия. Кровать и шарниры, на которых держался столик у постели, были приварены друг к дружке, не было никаких шурупов или болтов, которые пациент мог бы вытащить и порезаться. Крючок на двери был не закреплен в одном месте, а присоединен к амортизационному шнуру, который растягивался под грузом, — так, чтобы человек не мог повеситься. Закрывать дверь Леонарду не разрешалось. Ни на этой двери, ни на всех остальных в отделении, включая туалетные кабинки, не было замков. Главной чертой психотделения было наблюдение — он постоянно находился под присмотром. Как ни странно, это ободряло. Сестер не удивляло его состояние. Они не считали, что он сам виноват. Они обращались с Леонардом так, как будто он пострадал при падении или в автокатастрофе. Они ухаживали за ним, выполняя свою поднадоевшую работу, и это, вероятно, сильнее всего — даже сильнее лекарств — помогло Леонарду пережить те первые мрачные дни.
Леонард был госпитализирован по собственному желанию, а значит, мог уйти в любой момент, когда захочет. Тем не менее он подписал бумагу о том, что согласен предупредить больницу за двадцать четыре часа до этого. Он согласился принимать лекарства, подчиняться правилам отделения, поддерживать надлежащую чистоту и гигиену. Он подписал все, что ему подсунули. Раз в неделю ему разрешали бриться. Санитар приносил ему одноразовое лезвие, стоял рядом, пока Леонард брился, а потом забирал. Его заставляли следовать строгому режиму дня, поднимали в шесть утра на завтрак, водили на ежедневные процедуры: терапия, групповая терапия, художественные занятия, снова групповая терапия, физкультура, а потом, после обеда, — часы посещений. В девять вечера — отбой.
Каждый день к нему заходила поговорить доктор Шью. Это была маленькая женщина с пергаментной кожей, всегда державшаяся начеку. Казалось, ее главным образом интересует одна вещь — есть ли у Леонарда суицидальные мысли.
— Доброе утро, Леонард, как чувствуете себя сегодня?
— Страшно устал. Депрессия.
— Есть ли у вас суицидальные мысли?
— Активных нет.
— Это шутка?
— Нет.
— Какие планы?
— Не понял.
— Вы не планируете нанести себе вред? Не фантазируете на эту тему? Не прокручиваете в голове варианты?
— Нет.
Как выяснилось, у людей с маниакальной депрессией риск самоубийства выше, чем у страдающих депрессией. Первой задачей доктора Шью было добиться, чтобы ее пациенты остались в живых. Второй ее задачей было помочь им поправиться побыстрее, чтобы выписаться из больницы прежде, чем кончится их тридцатидневное страховое пособие. Преследуя эти цели (в этом, как ни смешно, было сходство с туннельным зрением, как у маниакальных больных), она в большой степени полагалась на лекарственные средства. Пациентам с шизофренией она автоматически прописывала торазин, лекарство, которое сравнивали с «химической лоботомией». Все остальные принимали успокоительные и стабилизаторы. Утренние сессии терапии у Леонарда с больничным психиатром проходили в обсуждениях всего того, что он принимал. Как он «воспринимает» валиум? Не тошнит ли его? Нет ли запоров? Есть. Торазин мог вызывать отсроченное двигательное расстройство (повторяющиеся движения, в которых часто задействованы рот и губы), но это часто проходило через какое-то время. Врач прописывал дополнительные лекарства, чтобы скомпенсировать побочные эффекты, и, не спросив его про самочувствие, отправлял его восвояси.
Клинический психолог, доктор Венди Нойман, по крайней мере интересовалась душевным состоянием Леонарда, но с ней он виделся только на сеансах групповой терапии. Собравшись в комнате, сидя на складных стульях, они вместе с наркоманами представляли собой пеструю компанию — воистину демократия распада. Там были белые мужчины постарше с татуировками М.I.A. и темнокожие чуваки, целыми днями игравшие в шахматы, бухгалтерша среднего возраста, которая пила столько же, сколько английская регбийная команда, и одна маленькая девушка, начинающая певица, у которой душевное заболевание выражалось в том, что она хотела, чтобы ей отняли правую ногу. Для поддержания беседы они передавали друг другу книжку, старую, в твердом переплете, с расклеившимся корешком. Она называлась «Из тьмы — свет», в ней содержались свидетельства людей, которые вылечились от душевной болезни или научились жить с хроническим диагнозом. Сеансы напоминали религиозные отправления, хотя считалось, что это не так. Они сидели в комнате под безжалостными флуоресцентными лампами, каждый зачитывал вслух абзац, а потом передавал следующему. Некоторые воспринимали книжку как своего рода мистический предмет. Они произносили «павшие» вместо «падшие». Не знали, что означает «освящать». Книжка была сильно устаревшая. Кое-кто из писавших называл депрессию «мерихлюндией» или «черной меланхолией». Когда дошла очередь до него, Леонард зачитал свой абзац так, что по его модуляциям и дикции стало ясно: он попал в больницу прямо из Колледж-хилла.