Эдуардо Бланко-Амор - Современная испанская повесть
Сорок лет… Это почти вся моя жизнь, сложившаяся так, а не иначе из‑за человека, который сегодня, кажется, умер. Если бы он не существовал, я был бы другим. Каким — не знаю, и даже представить не могу; но моя жизнь, детство, образование, общество, в котором я сформировался, были бы другими, а значит, был бы другим и я, из меня вырос бы совсем не такой человек, каким я стал.
И сегодня тот, чье существование обусловило мое существование, чья личность сформировала мою личность, перестал существовать. А внешне ничего не заметно… Кажется, что сегодня такой же день, как любой другой. Как всегда по пятницам, я, миновав пробку на мосту, быстро еду в колехио, чтобы забрать дочерей. По дороге я думаю, что для них, когда им будет столько лет, сколько мне сегодня, этот человек не будет значить ничего, совершенно ничего. В лучшем случае — еще одно имя в учебнике по истории, что‑то из времен очень далеких и потому не имеющих реального смысла, как не имеет его имя готского короля или какого‑нибудь короля времен реконкисты. В их памяти имя этого человека будет где‑то в одном ряду с Сигизмундом[43] или Альфонсо I Воителем[44]. У них будет о нем — если будет вообще — весьма смутное представление. Человек, который был стержнем моей жизни, центром, вокруг которого вращались судьбы всех людей моего поколения, личность которого наложила отпечаток на наше существование, — этот человек для наших детей пе будет означать ничего, абсолютно ничего.
Об этом я думаю уже на обратном пути, пока девочки, как всегда по пятницам, возятся на заднем сиденье, смеются и болтают о своих делах… Дорога поворачивает, и садящееся солнце бьет в глаза, ослепляя меня наготой ржавых крыш, — кажется, горит само небо…
Привезя детей домой, я бегу в киоск и покупаю все дневные выпуски газет… Заголовки по — прежнему кричат о Сахаре. В углу первой полосы сообщается, что состоялось заседание Совета министров, на котором председательствовал Его превосходительство Глава государства. Основным вопросом повестки дня была проблема Испанской Сахары, и заседание оказалось недолгим.
Больше ничего. И хотя наверняка, случись что‑нибудь, газеты сразу не сообщат, все же теперь я твердо уверен: это лишь слухи, он жив, ничего не произошло.
Унылый и опустошенный, я медленно возвращаюсь домой…
ВТОРНИК, 21
Сегодня, да, сегодня наконец можно сказать, что в слухах, которые поползли в пятницу, было немало правды… Умереть он не умер, но болен серьезно.
Ну что ж, посмотрим… Эта смерть, которая, казалось, не наступит никогда, теперь с каждым днем становится все более реальной. В пятницу, когда я ездил за дочерьми в колехио, я был уверен, что он уже мертв. Но после вечернего выпуска газет от моей уверенности ничего не осталось. А в субботу позвонил мой брат. Он поговорил со своим приятелем Карлом, немецким корреспондентом, и теперь бравировал своей осведомленностью. «Слухи, пустая болтовня! — смеялся он по телефону. — Люди верят в то, во что им хочется верить. А это — грипп, самый обычный грипп, хотя на заседании Совета министров, куда он пошел несмотря на запрещение врачей, он потерял сознание, узнав о «зеленом марше»[45]. Но ничего серьезного не случилось, так что не волнуйся, — смеялся Андрес, — Франко еще побудет с нами…»
В тоне Андреса, в этой кажущейся веселости, вместо которой должно бы быть огорчение, есть нечто большее, чем просто мазохизм. Страх… Страх перемен, страх перед неизвестным… Да и у других за внешней эйфорией разве не прячется изрядная доля страха перед тем, что наступит после? Человек привыкает ко всему… к страху, преследованиям, полулегальному существованию — это становится повседневностью, превращается в удобную привычку. Но что будет, когда все изменится, когда ситуация в стране, та ситуация, к которой мы столько лет приноравливались, станет другой? Пролито столько крови, столько смертей позади… И сегодня нет ужасной угрозы смерти, по крайней мере она не висит над тем, кто придерживается умеренно оппозиционных взглядов и отрицает насилие. Людям моего поколения эти чувства старших не понятны. Да, мы знаем, что такое тюрьма, подвалы охранки — многое, но не смерть. Нам не знаком страх умереть только потому, что мы придерживаемся не тех взглядов, или потому, что у нас в кармане билет оппозиционной партии, или просто из‑за смутных подозрений привратника. Но когда его не будет, ситуация может измениться к худшему. Его внезапная смерть — и все может взлететь на воздух, и снова будет литься кровь…
Ночь длинных ножей…[46] В день, когда был убит Карреро[47], волна паники охватила город. Вернувшись домой, я увидел бледного, взволнованного брата. Он оставил у меня свой паспорт, чтобы я спрятал его у верного человека, который был бы не слишком на виду. Звонить по телефону из дома Андрес не хотел и стал искать монетки для автомата. Я предложил ему переночевать у друзей, живущих неподалеку. «Ну, посмотрим, — ответил он, — пока я пойду позвоню, а если у меня ничего не выйдет, ты что- нибудь придумаешь». Через несколько минут он вернулся. «Все в порядке, только'отвези меня на машине до Пу- эрта — дель — Соль». Пока мы ехали, он напряженно молчал. В городе все было как всегда, только меньше людей на улицах да движение потише. Затормозив у светофора, я взглянул на освещенный циферблат часов на здании Министерства внутренних дел. «Высадить тебя здесь? — улыбнулся я. — Тут и двенадцать виноградин съесть можно»[48]. — «Ну и шутки у тебя, — засмеялся Андрес, — давай проезжай быстрее». Но за его смехом чувствовался ужас при одном лишь напоминании о страшных подземельях Генерального управления безопасности. На Каррера‑де- Сан — Хероннмо, напротив улицы Эспос — и-Мины[49], он попросил меня остановиться и вышел…
Сколько людей, подобно Андресу, провели ту ночь не дома?.. И сколько людей в ночь его смерти будут ночевать у друзей? Страх ареста, страх полиции, страх перед стихийными расправами, страх ужасной ночи длинных ножей, которая вполне реальна… Все, кто состоит или раньше состоял в какой‑нибудь оппозиционной партии; все, кто значится — или думает, что значится, — в картотеке Генерального управления безопасности; все, кто хотя бы однажды подписал воззвание против репрессий и пыток; все, кто в университете или на фабрике выделялся своими взглядами, — у всех у них в эту ночь будет основание чувствовать себя под угрозой… И не только у них, но и у тех, кто уже прошел через тюрьму, уже понес наказание за то, что когда‑то выступал против, — такое не забывается и не списывается, несмотря на давность лет… У этих загнанных преследованиями людей достаточно поводов для страха: ведь никто не знает, что может произойти. Точно же они знают только одно: в их памяти сохранился тот страшный июльский день, когда, ошеломленно глядя в дула винтовок, люди, прежде чем упасть замертво, спрашивали себя: за что, за что?..
Порльер… Еще несколько лет назад я не знал этого слова, по однажды оно обрушилось на меня и перевернуло всю мою жизнь.
Порльер — это был монастырь. Нам говорили, что его разграбили «марксистские орды». Они разрушали, грабили, жгли церкви и монастыри — это мы выучили твердо: ведь детям годами без устали вдалбливали это в головы в колехио… Но нам никто не сказал, никто не заставил нас запомнить, что в сороковые годы монастыри превратились в тюрьмы. В Испании в сороковые годы не хватало тюрем для такого количества заключенных. Но это не имело значения, ведь оставались монастыри, оставался Порльер…
Порльер… Папа был в Порльере… Вы были в монастыре, а папа — в Порльере, Порльер ведь тоже был монастырем… Сколько людей в те годы прошли через Порльер, сколько остались там навсегда? Но вы сначала ничего не знали об этом… Знали только, что папа тоже был в монастыре… в Порльере.
При монастыре, где жили вы, был сад, маленький, чахлый садик. Тля побила все розовые кусты, и давным — давно умолкло журчанье фонтана. В его круглой чаше стояла зеленая вода, грустная и зловещая; дно затянуло белесым илом, а на поверхности покачивались водоросли, похожие на струпья прокаженного. Но, несмотря ни на что, гулять в саду было радостью. Иногда солнечным утром тебе удавалось устроиться рядом с матерью Пилар. Ты вынимала коробочку с акварельными красками и начинала делать набросок сада, а монахиня, любившая живопись, смотрела на тебя с удовлетворением. Рисовал ли папа там, в Порльере?..
Вам тогда было по семь, восемь, девять, десять лет… Но многие из вас уже стали сиротами… Вы жили при монастыре… Папа тоже был в монастыре… в Порльере…
Замечательная, потрясающая новость, которую я узнал в пятницу, в воскресенье оказалась всего лишь пустым слухом. Уже никто больше не говорил об этом, и я поста рался заставить себя отвлечься — по телевизору передавали встречу между «Барселоной» и мадридским «Атлетико».